. Дмитрий Шеваров. «В бой идут одни короли»
Дмитрий Шеваров. «В бой идут одни короли»

Дмитрий Шеваров. «В бой идут одни короли»

«. Рассказывал он так сочно, красиво, искренне и захватывающе, что, слушая его, я терял чувство реальности: я видел полинезийцев и моего товарища – королем Полинезии. И таитян, угощающих его с золотого блюда креветками, видел бушующие прибои на Коралловых островах, лианы Амазонки и танцующих на Таити юных дев. »

Кто этот «товарищ король»? И где это происходит – в ресторане или на пляже. Место действия: Волховский фронт, дорога среди болот к станции Мга. 1943 год. Король Полинезии – это майор Шубин. Слушатель его фантазий – капитан Дёмин.

«. Так волшебно хороши были эти рассказы Шубина, что не хотелось покидать этот выдуманный им мир, опускаться на грешную землю, где идет война. И не хотелось сказать ему: «Полно, Павел, врать-то!» Очнулись, вернулись в реальность мы лишь тогда, когда разорвавшаяся в метрах пятидесяти от нас немецкая мина заставила обоих броситься ничком в болотную жижу, вцепиться руками в кочку. »

Ким Дёмин служил вместе с Павлом Шубиным в редакции «Фронтовой правды» – газеты 59-й армии. Шубин был любимым поэтом солдат и офицеров Волховского фронта. Это он написал «Волховскую застольную». Командиры полков не знали, чем таким героическим еще прогреметь, чтобы «заманить» Шубина в свое расположение. Артистичный и остроумный военкор мог в считанные минуты отвлечь измученных бойцов от горьких мыслей. Его рассказы о далеких странах, о путешественниках и героях завораживали. У Павла была необыкновенная память: он, к примеру, мог запросто перечислить все вывески на улице Горького в Москве или прочесть наизусть главу из «Войны и мира».

Командование старалось беречь поэта, но Шубин не раз ходил в атаку вместе с солдатами. Однажды, давая объяснения генералу, почему он и фотокорреспондент пошли со стрелковой ротой в атаку, Павел ответил: «Не могли же мы пойти назад, когда все пошли вперед?»

Павел Шубин появился на свет в 1914 году в селе Чернава (где за сто лет до этого родился святитель Феофан Затворник!) Был младшим в семье, где росло семь детей. В школу пошел сразу во второй класс. Подростком уехал в Ленинград, работал на заводе. В 16 лет отправился в Крым искать своего любимого писателя Александра Грина и показать ему свои стихи. Грин посоветовал юноше получить хорошее образование. Павел поступил на филологическое отделение Ленинградского педагогического института имени А. Герцена.

До войны успел выпустить два сборника стихов. В 1938 году женился на скрипачке Елене Лунц.

Шубин прошел всю войну и вернулся домой, к маленькому сыну, только в конце 1945 года в звании майора. На его гимнастерке были ордена Красной Звезды и Великой Отечественной войны II степени, множество медалей.

Он долго искал себя в мирной жизни, изо всех сил старался настроить себя на тишину и семейное счастье. Но пережитое на фронте застилало глаза как дым, и некуда было деваться от боли и скорби. И некому выговориться – стихи о войне вдруг стали никому не нужны. Газеты и журналы требовали пафоса мирного строительства. А по ночам люди вновь стали бояться стука в дверь и ночного шороха шин.

Все чаще давала о себе знать тяжелая контузия, полученная в 1942 году. Павел Шубин умер 36-летним в 1950 году на скамейке в одном из московских переулков…

Станислав Минаков

Еще раз о Волховской застольной

Шубинская песня была в полной мере солдатской. Известен эпизод, как во время выступления перед бойцами на фронте Шубин стал читать свою «застольную», а один старшина упрекнул его – за то, де, что «товарищ военкор» вместо своих стихов «исполняет народные песни». Н. Сотников в статье «Автор гимна двух фронтов» («Нева», 2004, № 12) отмечает, что Шубин сперва засмеялся, а потом посерьезнел и сердечно поблагодарил строгого слушателя…

Не нами сделано наблюдение: Шубин родился через сто лет после Лермонтова, в год начала Первой мировой войны, а умер в пушкинском возрасте, тридцатисемилетним, от острого сердечного приступа, на скамеечке в тихом московском переулке. Некоторые его стихи стали хрестоматийными, однако широкому читателю Шубин мало известен. А жаль.

Достаточно поглядеть хотя бы на развитие в его творчестве волховско-синявинской темы, в частности, в энергичном стихотворении «Солдат» (1945), написанном «тёркинским» хореическим размером, с неотвязчивым рукопашным образом вражеского горла…

«Волховская застольная» – пожалуй, самый известный шубинский текст, фактически ставший солдатской народной песней, однако за нами остается должок: следует подробно поговорить также о других сочинениях поэта-фронтовика Павла Шубина.

Гамак, ему служивший колыбелью, Висел всё лето под широкой елью. А мальчик пел и щебетал, как птица. Над ним свистел скворец, и стрекоза, Как на цветы, пыталась опуститься На синие прозрачные глаза. Увидев мир светло и удивлённо, Они запоминали листья клёна, Пунцового заката тихий луч, Заснувший на сырой дорожке сада, Где, словно под землёй бегущий ключ, Журчали неумолчные цикады, Где цвёл шиповник, розов и пахуч, И жили в тёмной заросли всё лето Двух иволог таинственные флейты. Но мальчик сам был частью всех щедрот, Родной земле отпущенных природой. И если он, открыв беззубый рот, С утра в честь солнца разражался одой, То это не пугало никого Из всех его бесчисленных соседей: Плёл паучок на мелких мошек сети, И – рядом – воробьёнка своего Родители летать учили, ссорясь. А робкий воробьёныш, опозорясь В солидном рейсе с лопуха на ель, Кричал и падал к сыну в колыбель. А сын уже предпринимал прогулки В садовые глухие закоулки. Он, восседая на моих руках, Тянул к гнезду упавшему ручонки, Ревел и хныкал, в крохотном галчонке Собой впервые порождая страх. Он требовал, чтобы его несли Ощипывать незрелую рябину, Тащить кота за хвост с чужого тына. Он подымал на тварей хворостину, Вступая в роль хозяина земли. Над станцией песчаной, над Ильинской, Планёры проплывали длинной снизкой, И штурмовик закручивал спираль… И оттого непостижимо близкой Казалась неба ласковая даль. Я сыну говорил: – Смотри и слушай! Роднящийся с водой, огнём и сушей И с воздухом, неведомым досель, – Немного лет пройдёт, и ты не вспомнишь, Как плакался бескрылый воробьёныш, К тебе когда-то севший в колыбель. Увидишь сам: Судьба твоя – иная. И на заре, покинув отчий кров, Дорогой туч и голубых ветров Уйдёшь один, меня не вспоминая… Но к этим дням не будешь ты суров, Затем что не в углу, не за оградой – Они тебя растили, не скупясь На пенье птиц, на золотую вязь Рассветных бликов утреннего сада, И справедливой будет им награда, Когда, искать и строить торопясь, Ты ради солнца в ночь уйдёшь и в грязь Седых болот, Но проживёшь, как надо, Как должен жить в земле ведущий штрек Или летящий в кипень звездопада Искатель и строитель – Человек.

Я знаю: влюблялись в тебя города

И возле дверей до зари

Ждала тебя улиц раскосых орда,

До бельм наслезив фонари.

А утром играли рожки на путях,

И снова он – твой и ничей –

Рассвет журавлиных ватаг и бродяг,

Матросов, цыган, скрипачей.

Какими силками тебя залучат,

Какою любовью убьют,

Полета взамен посулившие чад

Годами обжитых кают?

Так пусть же ни теплых квартир, ни гроша

И жгуча слеза, как иод,

Но – плачет от боли и счастья душа,

Но – иволгой скрипка поет.

Гварнери ее для тебя, для одной

Сработал два века назад.

В ней море играет зеленой волной

И чистые зори плывут стороной,

И древняя радость любови земной,

И росный – под звездами – сад.

Чудесную землю не в тиснуть в жилье,

Но жить с нею – право твое,

Как тополь – весенней любовью ее,

Рассветною песней ее.

А я на приколе, сходящий с ума,

Живущий с рожденья земли,

Запойной бессонницей, тенью письма

В почти межпланетной дали,

Я, самый ревнивый и жадный из всех,

Следивших тебя на пути,

Я – рву телеграммы. Ни слез, ни помех…

И ласки не надо – лети!

Мы первого сна не успели ещё досмотреть,

И в свадебном кубке искусанных губ не мочили,

Когда пошатнулся наш дом, как рудничная клеть,

И молнии врезались в камни, и нас разлучили.

И понял я вечность в ту ночь, когда мёртвый сосед,

Лицо запрокинувший в звёздное небо России,

Молчаньем своим указал мне твой призрачный след

От взорванных звонниц и стен новгородской Софии.

Ты вёсны любила, а я не сберег их, прости!

Калёная вьюга нас встретила сразу за дверью,

Цветами железными выстланы наши пути,

Но я ещё крепче в живую любовь твою верю!

Как в лунные ночи черёмух настой серебрист,

Как реки степные на плёсах ленивы и плавны!

И вновь на земле золотых соловьёв пересвист,

И топот похода, и юная грусть Ярославны.

И ты ей сейчас по тревожному сердцу сестра,

Ведь нам только грезились тайные дальние дали,

В купальскую ночь мы не жгли колдовского костра,

Над светлой рекой на заветных венках не гадали.

И столько на свете цветёт заповедных долин,

И столько у зорь красоты, не увиденной нами,

Что снова и снова, со смертью один на один,

Я, трижды убитый, тянусь к её горлу руками.

Я должен услышать последний клокочущий всхлип

И вольное небо увидеть далече-далече,

И в бархатных мальвах, и в белом кипении лип

Твой облик единственный, взгляд твой, летящий навстречу.

Нет, не до седин, не до славы

Я век свой хотел бы продлить,

Мне б только до той вон канавы

Полмига, полшага прожить;

Прижаться к земле и в лазури

Июльского ясного дня

Увидеть оскал амбразуры

И острые вспышки огня.

Мне б только вот эту гранату,

Злорадно поставив на взвод,

Всадить её, врезать, как надо,

В четырежды проклятый дзот,

Чтоб стало в нём пусто и тихо,

Чтоб пылью осел он в траву!

. Прожить бы мне эти полмига,

А там я сто лет проживу!

3 августа 1943, юго-восточнее Мги

Редко, друзья, нам встречаться приходится,

Но уж когда довелось,

Вспомним, что было, и выпьем, как водится,

Как на Руси повелось!

Выпьем за тех, кто неделями долгими

В мёрзлых лежал блиндажах,

Бился на Ладоге, дрался на Волхове,

Не отступал ни на шаг.

Выпьем за тех, кто командовал ротами,

Кто умирал на снегу,

Кто в Ленинград пробирался болотами,

Горло ломая врагу!

Будут навеки в преданьях прославлены

Под пулемётной пургой

Наши штыки на высотах Синявина,

Наши полки подо Мгой.

Пусть вместе с нами семья ленинградская

Рядом сидит у стола.

Вспомним, как русская сила солдатская

Немца на Тихвин гнала!

Встанем и чокнемся кружками, стоя, мы –

Братство друзей боевых,

Выпьем за мужество павших героями,

Выпьем за встречу живых!

Без ламп сдавалась вечерам.

Шли сапоги, шуршали валенцы,

В кромешной тьме стучали лбы,

Дрались неведомые пьяницы,

Летела сажа из трубы.

Толпилась очередь у нужника,

Ворчали краны без воды,

И хвост крысиный из отдушника

Свисал с сознаньем правоты.

Но – бог свидетель – я не сетую,

Благословляя в сотый раз

Окно, закрытое газетою,

Кровати ржавый тарантас;

И стол с базарною закускою,

И – в заоконочье – ледок,

Зимой просёлочною, русскою

На спинке стула платье синее

Всю ледяную ночь цвело

Той васильковою Россиею,

Где нам с тобой всегда светло!

Мне не дано удела страстотерпца,

Ни злым, ни гордым быть не суждено,

Но стих звенит стрелой пернатой в сердце,

И, радуясь, кровоточит оно;

И, вслушиваясь в собственную муку,

Встаёт на бой перед вселенной всей,

Жестоким годам отдано в поруку

За всех живых – друзей и не друзей.

А дни бегут игрой далёких зарев,

Начни считать – концов не соберёшь,

За чьи грехи полжизни разбазарил,

Прохожим людям отдал ни за грош.

Всё было, всё! И юность не искала

Ни славы про запас, ни барыша,

И в сумерки ночей на дне бокала

Заглядывала пристально душа.

Там петлю мастерил самоубийца,

В табачном пепле старились цветы.

Чужих невест заплаканные лица

Бледнели от предчувствия беды.

Тоскливые, холодные рассветы,

И скатерти, залитые вином,

И скрипки доигравшие. И где-то –

Твой день, твой свет в краю совсем ином.

И в тех ночах, где жизнь моя скудела,

Он не погас, зажжённый для меня,

Лишь ты, моя, под утро поседела

От тихого и жаркого огня.

Лишь платьице – то, девичье, истлело,

Что грезилось в ромашковом краю.

Нет, не манила, не кляла – жалела

Мою плохую юность – не свою.

Я, как слепой, на ощупь, наудачу

Вернусь к тебе по горькому пути

И обниму колени, и заплачу –

Прости меня, укрой и защити.

Всё раздарил я. Всё – как сон далече.

И – ночь кругом. Но если ты со мной –

Нельзя поверить праведней и крепче,

Что ты – одна. И нет судьбы иной.

Утешителям не поверишь,

А молиться ты не умеешь;

Горе горем до дна измеришь,

Не заплачешь – окаменеешь.

Злее старости, горше дыма,

Горячее пустынь горячих

Ночь и две проклубятся мимо

Глаз распахнутых и незрячих.

Всё – как прежде: стена стеною,

Лампа лампою, как бывало.

Здесь ты радовалась со мною,

Молодела и горевала.

А отныне всё по-иному:

День дотлеет, и год промчится,

Постоялец прибьётся к дому,

Да хозяин не постучится.

Вино ночами пью не я,

Со мной, как дуло у виска,

Твой бесприютный непокой,

Твоя тревога и мольба,

За полудетскою строкой –

Жены и матери судьба.

Что я могу? Что мне дано? –

Огня и смерти через край,

И если есть вино – вино,

Минутный бог, солдатский рай.

Воян-Ваара, 20/III-1944 г.

Я за то тебе благодарен,

Что живёшь ты в моей судьбе,

За пустяк, что тобой подарен,

За тоску мою по тебе;

Что не купленною любовью, –

Самым чистым огнём мечты

У солдатского изголовья

Крепче смерти стояла ты!

Ярославль, 22 декабря 1944 г.

Я не предмет воспоминаний,

Я – плоть и кровь, я – наяву,

Я исполнением желаний,

А не желаньями живу.

И если я в разлуке лютой

Три года тело ждал твоё,

То жизнь – вот эта вот минута,

Всё прочее – небытиё.

Мурманские ворота, 21/IV-1944 г.

Как хорошо, прижавшись тесно,

За столько лет вдвоём молчать:

Всё этой тишине известно,

На что не надо отвечать.

Мы выстояли в поединке,

Но с нами старые бои,

В них первые твои сединки

И шрамы первые мои.

И столько порознь дней тревожных

Пришлось нам с этим днём связать,

Что только сердцем сердцу можно

Об этом молча рассказать.

26 декабря 1944, Ярославль

Окно затянуто парчой,

И смутным сном пурги

Сама зима через плечо

Глядит в мои стихи.

Как я шепчу, глухонемой,

Наедине с тоской,

С такой тоской, с такою тьмой,

С бессонницей такой!

Как медленно горит табак,

И никнет голова,

И остывают на губах

Они, как мёртвая земля,

Как ночь, как вихри с крыш,

Взывают, всей тщетой моля,

Всей тишиной: услышь!

- Услышь! Я жив ещё пока!

Зачем мне быть травой,

Землёю, тленьем. Что – века,

Когда сейчас я – твой!

Умру – тебя не уступлю,

Не в песне – наяву,

Я так – живу, пока люблю,

Люблю, пока живу!

Ярославль. 20/XII-1944 г.

Нет, я не верю в то, что ты была.

Ты – музыка, а я глухого глуше,

И даже память выжжена дотла

И тупостью перекосило душу.

И всё-таки живу. Ещё живу.

Меня зовёт конец моей дороги,

Когда я тенью встану наяву

В последний раз на дорогом пороге.

О, как он был желанен и далёк –

Заветный сон мой, угол полунищий,

На коврике стенном, где спит сынок,

Изба, лиса и серый волк-волчище.

И ты. И все. Мой дальний путь в ночи.

А я ещё молюсь простому чуду –

Тебе, чужой. А ты молчи, молчи,

Не говори. Я только на минуту.

Лаймола, сентябрь 1944 г.

. А где-то передёрнулись педали,

И клавишей прозрачный ручеёк,

Как ветерок, прощебетал у щёк,

И по-цыгански струны зарыдали.

По нашей, кровью залитой траншее

Лягушкой скачет мутная луна,

Но нас не слышит радиоволна,

И скрипка скорбной болью хорошеет.

И верой изуверской, темнолицей,

Она меня из тишины зовёт,

И я молчу не потому, что мёртв,

А чтоб тебе не помешать молиться.

Самбатукса, 1944 г.

Есть у каждого в жизни

За которою, кажется,

Ни знакомых богов,

Ни запретных границ,

Только есть человек,

Словно ива, простой.

А мир не бывает пустой.

Я однажды шагнул

За проклятый порог,

И себя не сберёг.

Вяртсиля, 1944 г.

Из ящиков и бочек,

Изверженных со дна,

Мой тихий гроб сколочен

На камне Кильдина.

В нём можно распрямиться

В полроста как-нибудь,

Заснуть или напиться

И ноги протянуть.

Не пьётся и не спится –

Шепчись с окном пустым,

Здесь трудно стать убийцей,

Но можно стать святым.

Вода долбит, как дятел,

Пока ещё не спятил –

Сижу, стихи пишу.

А скалы мылит ветер

Как странно, что на свете

Когда-то ты была.

И детство, и салазки.

И предрассветный бор.

Нет, я печальней сказки

Не слышал до сих пор!

Я этих слов недобрых

В пустых китовых рёбрах

От века ветер выл!

И мёртвый пепел снега,

И молчаливый бред

Камней и туч – от века,

Иного мира – нет!

Жива медвежьей спячкой

Но и во сне тревожа

Случившимся в былом,

Летит та бровь, что схожа

С распахнутым крылом.

О, как горька калина

Твоих лукавых губ!

. И вновь рассвет – как льдина,

Как море – пуст и скуп.

Справляют чайки свадьбы,

С утра стоит галдёж.

Собаку приласкать бы,

Да где её найдёшь!

Всю жизнь встречал – не встретил,

Искал – не отыскал.

Остался только ветер

На чёрных зубьях скал

Да родственный Икару

Волны зелёный парус,

Бегущий за окном.

Кола, 2/XI-1944 г.

В серебряный мой переулок

Приходят, когда им не спится,

Царевны с палехских шкатулок,

Ручные драконы и птицы.

Крылец осторожные скрипы

Рождаются в сумраке лунном,

Стареют столетние липы

В цветении росном и юном.

И сон, как нестрогий наставник,

И сам, засидевшись с соседкой,

В резные прозрачные ставни

Стучится мохнатою веткой.

В моей деревянной светёлке

От травного запаха горько,

Трубой лебединою с Волги

Плывёт и плывёт темнозорька.

И мне с тишиною земною

Молчать хорошо и тревожно, –

Ты слушаешь вместе со мною

Всё, нами забытое ложно.

Давай же придумаем вместе

Названия звёздам и тварям,

Земле – златокудрой невесте –

Своё удивленье подарим;

Простим суесловие мудрым,

И мудрости их не поверим:

Таким, как грядущее, утром

Мы всю свою будущность мерим.

Ярославль, 5/I-1945 г.

Я думал, что, в атаках выжив,

К земле обугленной вернусь,

И по-иному мир увижу,

И ничему не удивлюсь.

И вот в ночном морозном русле –

Дорога звёзд, заря во льду,

И дровни, звонкие, как гусли,

Поют и плачут на ходу.

И что-то, жгучее на пробу,

От горла хлынуло к глазам,

Когда медведем из сугроба

Дом вывернулся к подрезам.

Как ни мели метели дружно, –

Он дышит мирно и тепло,

И отсвет печи добродушно

Подмигивает сквозь стекло.

И не бывал я на чужбине,

И на висках не седина,

А только иней, лёгкий иней, –

Январских далей тишина.

Я изумлённо снова вижу

Серебряный – на синем – сад,

Звезду, присевшую на крышу,

Как миг, как жизнь тому назад.

Таинственны и непонятны

Следов вороньих письмена,

И снежной крыши пряник мятный

В дымке младенческого сна.

8 января 1945, Ярославль

Ходит седеющий мальчик,

Синими смотрит глазами:

В розовом инее замер

Город, похожий на ларчик.

Дом за рекой перекрёстка –

Детская сказка простая,

Тихо струясь, вырастает

Дым над трубой, как берёзка.

Мальчика манит под сводом

Гулкая старая площадь.

Мальчику встречная лошадь

И воробьишко лукавый

Катится серым комочком,

И от домов в одиночку

Старится храм пятиглавый.

Мальчику в городе этом,

Помнится, снились когда-то

Джунгли, моря и солдаты, –

Мир был широк и неведом.

Думалось, долгие годы,

А обернулись часами,

А пронеслись парусами

В шквальной игре непогоды.

Тигров не видел он в джунглях,

Понял: моря – мелковаты;

Жёсткие руки солдата

Грел на пылающих углях.

Снился ему издалёка

Город, похожий на ларчик,

Город мечтаний ребячьих, –

Сказка любви синеокой.

8 января 1945, Ярославль

Погоди, дай припомнить. Стой!

Мы кричали «ура». Потом

Я свалился в окоп пустой

С развороченным животом.

Крови красные петушки

Выбегали навстречу дню,

Выползали на пятерню.

И с плеча на плечо башка

Как у бонзы или божка,

Занесённого в эту грязь.

Где-то плачущий крик «ура»,

Но сошёл и отхлынул бой.

Здравствуй, матерь-земля, пора!

Возвращаюсь к тебе тобой.

Ты кровавого праха горсть

От груди своей не отринь,

Не как странник и не как гость

Шёл я в громе твоих пустынь.

Я хозяином шёл на смерть,

Сам приученный убивать,

Для того чтобы жить и сметь,

Чтобы лучшить и открывать.

Над рассветной твоей рекой

Встанет завтра цветком огня

Мальчик бронзовый, вот такой,

Как задумала ты меня.

И за то, что последним днём

Не умели мы дорожить,

Воскреси меня завтра в нём,

Я его научу, как жить!

23 марта 1945

Не подвигались стрелки «мозера».

И ЗИС, казалось, в землю врос.

И лишь летело мимо озера

Шоссе с откоса на откос.

От напряжения, от страха ли –

Шофёр застыл, чугунным став,

А за спиной снаряды крякали,

На полсекунды опоздав.

Прижавшись к дверце липкой прядкою,

Чтобы шофёру не мешать,

Фельдъегерь всхлипывал украдкою

И вновь переставал дышать.

И из виска, совсем беззвучная,

Темно-вишнёвая на цвет,

Текла, текла струя сургучная

На штемпелёванный пакет.

Август 1945, Харбин

Мне хочется писать стихи

О том, как улицы тихи,

Как, выряженные в закат,

Стареют клёны у оград,

И светлы линзы луж литых,

И дно в пластинах золотых,

И городок до самых крыш

Опущен в голубую тишь,

Где, небо постелив на дно,

Бездонно каждое окно

И дремлет тихая заря

В хрустальном кубке октября.

Как бы струясь из-под воды, –

Бесшумны лёгкие сады.

И, зажжены неярким днём,

Кипят огнём и серебром,

Вплывая лопуху под ласт,

Кудрявые кораллы астр.

Пойди туда, где берег прост

И море видно во весь рост.

В библейской простоте песка –

Пространств бездомная тоска,

И каменные лишаи

В копейках рыбьей чешуи.

Там вечный бой и древний зов

Летящих в бездну парусов,

Скитальцев грозная купель –

Могила их и колыбель,

И Млечного Пути покров

Над лёгкой Розою Ветров.

И сердце обожжёт тоской

Безродной вольницы морской,

У мыса Горн кровавый вал

Расколется на зубьях скал,

И дюны Огненной Земли

Тебе покажутся вдали.

Тысячелетний бой – не сон:

Ты – Одиссей, и ты – Язон,

Всех парусов свистящий бег

Тебе знаком, ты – Человек,

Ты всё стерпел, чтоб жить в дому,

Там, где велел ты быть ему.

Пойдём! Твой дом перед тобой –

Оранжевый и голубой,

В осенних, гаснущих огнях,

В проспектах, парках, пристанях,

С листвой по лестницам крутым,

С луной над Рогом Золотым.

Словно чиркнули серной спичкой

По сухому аспиду туч.

Остромордой, рыжей лисичкой,

Русой, тоненькою косичкой

Промелькнул и угас тот луч.

Заметает летучий след.

Звёзды падают. Без зачина,

Беспричинна моя кручина,

И конца ей, наверно, нет.

Где в мех завернулось медвежий

Полночное княжество стужи

И врезаны в чистое небо

Созвездья из чистого льда.

В последнем наслеге*

С поворота крутого, –

Дорогою «Фрама» и «Веги»,

Последней дорогой Седова,

Спеши: не составлены карты,

И снег заметает следы.

И медленной крови упорство, –

Вам насмерть стоять в поединке

Не ради хвалы и наград,

И длится часы и недели

С буранами единоборство,

И слёзы смерзаются в льдинки,

И нету дороги назад.

Заплачут бельки** у порога

В своё ледяное жильё,

И если она оборвётся –

Другой твоим следом пробьётся,

И будет другого дорога –

Как песня во имя твоё!

Москва, 1946 г.

* Наслег – якутское поселение (примечание автора). ** Бельки – тюлени в возрасте до двух недель (примечание автора).

Живая песня

Есть город матросов, Ночных контрабасов, Мохнатых барбосов И старых карбасов;

Зейдвесток каляных На вантах наклонных, В ветрах окаянных Рассолом каленых.

Там ворвани бочки – Не моря подачки, Грудасты там дочки, Горласты рыбачки.

Ложатся там хмары На снежные горы, Там в бурю сквозь бары Проходят поморы.

Я тундрой глухою Летел под дохою. Дорога – дугою, С одною вехою.

Я слышу поныне, Как плачут гусыни В апрельской теплыни, В полярной пустыне.

И снится мне вешка – Снегов поваляшка, И с волчьей побежкой Собачья упряжка.

И, сердце лаская Отвагой мужскою, – Дорога морская, Карбасы с трескою.

Но, помню, от гула Лапландского шквала На Волгу тянуло, В Задонщину звало.

Что сердце любило? О чем тосковало? Все, кажется, было И – как не бывало.

Героем – рассказу, Помощником – чуду Мне надо быть сразу Всегда и повсюду.

И видеть воочью Пространство и время: Я их средоточье За всех. Перед всеми.Москва, 1946

Кипящая хлябь Данигала,

Атлантики бешеный рёв,

Где юность моя пробегала

Дорогою белых ветров, –

Опять вы на гребнях отвесных

Меня вознесли до звезды,

И мачты на гневную бездну

Кладут за крестами кресты.

Напрасно: не будет спасенья,

Молчи, не моли, не зови.

Так вот она, повесть осенней

Последней и горькой любви!

Как просто и страшно, как близко

Конец под ночною волной!

Но всё ж упоение риска

Ещё на мгновенье – со мной,

И всё же в моей ещё власти

Любить, ничего не тая,

И ты, моя песня о счастье,

Последняя мука моя!

Волховская застольная тихи Павла Шубина, муз. Исаака Любана)

Живая песня (Мурманск) (стихи Павла Шубина, муз. С. Никитина, исп. Юрий Визбор)

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎