. «Чёрный монах» А. Чехова как интертекст рассказа Г. Газданова «Воспоминание»
«Чёрный монах» А. Чехова как интертекст рассказа Г. Газданова «Воспоминание»

«Чёрный монах» А. Чехова как интертекст рассказа Г. Газданова «Воспоминание»

Интерес Гайто Газданова – одного из самых талантливых писателей «молодого» поколения первой волны русской эмиграции – к творчеству Чехова несомненен. В 1961 году Газданов сделал в масонской ложе Северная звезда доклад «О Чехове», в 1964 опубликовал в «Новом журнале» статью «О Чехове», в 1971 выпустил на радио «Свобода» цикл из трех радиопередач, посвященный творческому наследию и личности Чехова Диенеш1995:252. Он называл Чехова «одним из самых замечательных русских писателей» Газданов1994:309, не принимая при этом эпистолярное и драматургическое наследие Чехова, но высоко оценивая проблематику и поэтику малой прозы. Влияние чеховской традиции на романы и новеллистику Газданова отмечалось ранее отечественными исследователями. Традиционно отмечались наследование реализма Чехова в прозе Газданова, близость экзистенциального мышления писателей Матвеева2001:92 и преемственность некоторых образов романа «Вечер у Клэр» и рассказа «Бомбей» психологическим типам героев Чехова. Однако корреляция творчества Газданова с романтической составляющей поэтики Чехова и особенности чеховского интертекста в отдельных произведениях писателя на наш взгляд неполно освещены в современном литературоведении и являются перспективным направлением исследования.

Чеховский интертекст присутствует во многих рассказах Газданова третьего этапа творчества. Наиболее репрезентативным нам представляется рассказ «Воспоминание», находящийся в интертекстуальной связи с рассказом «Черный монах». Фатеева определяет функцию интертекстуальности как «способ генезиса собственного текста и постулирования собственного «я» через сложную систему отношений, оппозиций, идентификаций и маскировки с текстами других авторов» Фатеева1997:12. В своей поэтике Газданов ориентируется на диалогические отношения с чеховским претекстом, частично репродуцируя его на уровне аллюзий и реминисценций, частично вступая в полемику с прототекстом путем пародирования и травестирования его ключевых элементов. Фамилия главного героя «Воспоминания» – Кобылин – фонетически близка фамилии персонажа «Чёрного монаха» Коврина. Схож конфликт рассказов: героя преследует навязчивая галлюцинация (призрак чёрного монаха у Чехова, сон-воспоминание о прошлой жизни у Газданова), оцениваемая персонажем как симптом психического заболевания. Обе коллизии возникновения галлюцинации опосредованно связаны с женитьбой героев.

Среда повседневного бытия невест – как Тани Чехова, так и Нади Газданова – связано с обыденностью повторяющихся действий, время Тани и Нади сконцентрировано в границах идиллического хронотопа. Бахтин маркирует как специфические черты такого хронотопа неотделимость событий жизни от строго локализированного пространства и создание циклической ритмизации времени Бахтин1975: 377, что объясняет привязанность Песоцких у Чехова и семьи Нади у Газданова к саду как к единственному месту, где возможна личная идиллия. Идиллический хронотоп обитания невест в рецепции героев обретает адскую семантику. У Чехова это маркировано в эпизоде прогулки Коврина с Таней в саду. Сад зона вечного движения, он полон черного, густого, едкого дыма, в нем царит зловоние: «<…> тлели костры из навоза, соломы и всяких отбросов <…> весь сад утопал в дыму» Чехов1985: 228, Коврин не может дышать в саду.

Рай идиллического сада в восприятие Коврина трансформируется в карнавализированный ад и Таня с Песоцким обретают гротескно-инфернальные черты: они всё время суетятся, кричат, кривляются, нездорово жестикулируют и движутся в адском дыму: «Он Песоцкий прислушался и, сделавши страшное лицо, побежал в сторону и скоро исчез за деревьями в облаках дыма» Чехов1985: 231, все встречи Коврина с Таней и Песоцким происходят вечером или ночью, в тёмное время суток, Коврин умирает после проклятия Тани. Такая ситуация сближает любовную коллизию «Чёрного монаха» с фольклорно-мифологической архетипической ситуацией любви к мертвой невесте и путешествию к ней в загробное царство, приводящему к гибели героя. Газданов травестирует чеховский идиллический хронотоп, вводя Наденьку и её родителей в череду однотипных старомодных хронотопов-квартир с «остановившимся» временем.

Попав в Ниццу, стремясь вырваться из пошлости и обыденности хронотопа парижской квартиры, Кобылин попадает во всё тот же псевдоидиллический «рай», являющийся его субъективным адом: «Приехав, он был поражён тем, что ниццкий дом в точности походил на квартиру его тещи <…> Василию Николаевичу стало казаться, что он попал в почти забытый, давно остановившийся мир: всё здесь оставалось таким же как тридцать или сорок лет тому назад» Газданов1998: 418. Герой Чехова умирает, вырвавшись из идиллического хронотопа, ночью, в номере гостиницы у моря, после встречи со своей галлюцинацией. В точно таких же обстоятельствах погибает герой Газданова, убитый мерещащимся ему метателем ножей, что аллюзийно повторяет чеховский интертекст. Если на уровне сюжета интертекстуальная связь между «Воспоминанием» и «Чёрным монахом» легко декодируема в силу почти полной тождественности фабульных схем, то на уровне поэтики и эстетики корреляция между рассказами Газданова и Чехова намного сложнее и тождественные приёмы, мотивы и эстетические положения прототекста и интертекста имеют различные функции и нетождественную авторскую семантизацию.

В «Чёрном монахе» Чехова изначально заданный автором психологический параллелизм трансформируется в зеркальность, осложняющую поэтику двойничества. Нам представляется полемической классическая для чеховедения концепция оппозиционности Песоцких и Коврина. По нашей гипотезе данная оппозиция носит в рассказе фиктивный характер. Система персонажей «Чёрного монаха» построена так, что все герои являются двойниками Коврина, а сюжетное действие представляет собой метатеатр его воображения, функционирующего по законам романтической мифологии. Очевидно, что сам черный монах – alter ego Коврина, дублирующее его идеи: «Странно, ты повторяешь то, что часто мне самому приходит в голову, – сказал Коврин» Чехов1985: 243. Таня имеет визуальное сходство с монахом: они оба бледные, тощие, с худыми лицами, у них тонкие черные брови и необычные взгляды (Коврин всё время замечает пронзительный взгляд чёрного монаха, глаза Тани же «<…> всё куда-то вглядываются и что-то ищут» Чехов1985: 238). После каждой беседы с монахом Коврин разговаривает с Таней и зовёт во время последнего визита призрака именно её. Таня также болезненно нервна как Коврин и подвержена быстрым сменам настроения, Коврин и Таня одинаково склонны к беспричинным слезам. Характерно, что Таня называет Коврина великим человеком только пока он сам себя считает таковым, а когда он проводит самоидентификацию как посредственности, пишет ему, что он не гений, а сумасшедший.

Когда болезнь Коврина достигает пика, Таня тоже заболевает – превращается в «ходячие живые мощи» Чехов1985: 254. Таня включена в парадигму двойников Коврина и механизм разрушения её жизни в рассказе трансформируется в метафорическую вербализацию саморазрушения психического недуга. Схож с Ковриным и Песоцкий: он так же фанатично увлечён садоводством, как Коврин наукой, Коврин и Песоцкий одинаково нервозны и категоричны в суждениях, его статья написана тем же «нервным тоном» и с тем же «болезненным задором», что и диссертация Коврина, во время подготовки к свадьбе Егор Семенович испытывает тождественное ковринскому мучительное раздвоение личности. Гибель Коврина совпадает хронологически с известием о смерти Песоцкого – он третий двойник Коврина. Онтологическое существование Коврина оказывается сосуществованием с тремя изоморфными друг другу двойниками, зеркально тождественными ему при этом, и разыгрывающими психодраматически его эмотивные состояния. Их действия в совокупности иллюстрируют последовательность саморефлексии Коврина: от стремления к уюту и гармонии до метарецепции собственной экзистенции (гениально или посредственно «я» Коврина).

Однако метатеатр души Коврина карнавально синкретичен: оппозиции номинально сняты, но при этом предельно заострены и слиты в органическое неделимое единство. Идиллия сада имеет адскую семантику, идеальная любящая невеста инфернальна и смертоносна, ненормальность синкретизируется с нормой, гениальность во внутреннем мире героя неотделима от посредственности, все двойники находятся в конфликте друг с другом и самим Ковриным – Таня упрекает поочередно отца и Коврина, что они погубили её и испортили ей жизнь, Песоцкий не доверяет Тане и считает её брак по расчёту гарантом сохранности идиллического хронотопа, Песоцкий и Таня не верят в чёрного монаха, монах отрицает мир Песоцких и губит Коврина, Коврин издевается над Таней и её отцом, которых любит и считает родными людьми. Такая организация смысловых констант наррации сопряжена с двумя причинами. Первая носит внетекстуальный характер: в рассказе Чехов, согласно его собственной концепции, демонстрировал психическое расстройство как особый феномен, а, следовательно, синтетичность и алогизм корреляции оппозиций дискурса репрезентирует модель логики больного сознания. Вторая причина обусловлена литературной природой нарратива и его внутренней логикой, а именно типологической близостью повествования романтическому и его прямой, генетически маркированной, апелляцией к романтической эстетике, а именно к теории воображения. Различные концепции воображения составляли основу раннеромантической эстетики 19 века и значительно трансформировались их адептами рубежа 19-20 веков. Наиболее тщательно теория воображения разрабатывалась в трудах Д. Юма и С. Кольриджа.

Согласно Юму, творческая потенция воображения заключается в его свободе диссоциирования и произвольной интеграции производных от единого цельного эмпирического опыта, порождающих новые отношения корреляции и оппозиционности внутри реальности вымысла: «Нет ничего свободнее воображения человека, пусть оно и не может выйти за пределы первоначального запаса идей, доставляемых внутренними и внешними чувствами, зато оно обладает бесконечной способностью смешивать, соединять, отделять друг от друга и делить эти идеи с разнообразием, на какое только способны фантазия и вымысел» Юм2001: 52.

Такая онтология объектов воображения трансформирует систему двойничества в психологический метакарнавал, зеркально множащий эмпирические данности и превращающий их в самостоятельные экзистенции, независимые от инварианта, что в рассказе маркировано словами монаха: «Я существую в твоём воображении, а воображение твоё есть часть природы, значит, я существую в природе» Чехов1985: 241. Самостоятельность экзистенции воображаемого провоцирует возникновение в романтической и постромантической литературе нового типа сюжетной коллизии, а именно иной градации отношений между персонажем и двойником, где двойник не дублирует действия прототипа, а функционирует изоморфно от него. Это репрезентировано в литературе раннего европейского романтизма, например, в «Странной истории Петра Шлемеля», где тень-двойник так и не возвращается к герою, существуя параллельно ему. Чехов усложняет романтический конфликт, вводя категорию зеркальности, которая обусловлена медицински психическим расстройством, интерпретированным в рассказе как распад характера Коврина, репрезентированный текстуально в символической вербализации и персонификации девиантных alter ego, а именно наличии множество двойников.

Возникновение и распада характера как категории психологического анализа соотносится Л. Колобаевой с литературой начала 20 века Колобаева: 8, но предпосылки несомненно связаны с литературой рубежа 19 – 20 веков, и рассказ Чехова, написанный в 1893 году, уже иллюстрирует данную категорию поэтики художественного психологизма. Однако ситуация распада характера, представлена в повествовании посредством апелляции к символико-мифологическому психологизму, обусловившему форму повествования как субъективного мифа. Именно мифологизм способствует персонификации компонентов «я» Коврина как отдельных персонажей. Но литературность дискурса, вербализованная в иронии, как характерном приёме поэтики Чехова, генерерирует демонстрацию условности мифологической реальности как продукта воображения и игровую деконструкцию «серьёзности» романтического сюжета высокого безумия, провоцируя театрализацию и карнавализацию наррации.

Театральную условность маркируют музыкальные мотивы – все драматические моменты сопровождаются серенадами скрипки, мир Песоцких представлен как гротескный карнавал с гипертрофированными страстями, синкретизмом любви-ненависти, неразделимой семантикой рая и ада. Таким образом, медицинская тема психического помешательства, сопряженная с профессиональными интересами Чехова-врача, трансформируется на уровне её оригинальной литературной реализации из физиологически-натуралистической в романтическую. Демонстрация распада характера Коврина осуществляется посредством репрезентации символико-мифологического метатеатра души героя, функционирующего по законам гротескного ритуального карнавала, а романтическая парадигма теории цельного в своей противоречивости воображения способствует созданию внутри наррации системы ложной оппозиционности при действительной амбвивалентности поэтологических элементов текста.

Повествование Газданова при сходной поэтологической структуре имеет принципиально иную семантику. Как и Таня с Ковриным, Кобылин и Надя – двойники. Это генерирует сюжетно их необычную манеру угадывать мысли друг друга. Но герои достаточно изоморфны, невзирая на двойничество, – смерть Василия Николаевича не влечёт гибели Нади, а наоборот отчуждает от него, придает новые потенции самобытности. Такая трактовка разрешения конфликта «герой-двойник» углубляет генетическую связь рассказа Газданова не только с чеховским интертекстом, но и непосредственной данностью традиции раннего немецкого романтизма. Воображение в «Воспоминание» так же доминантно для эстетики и поэтики текста, как и в «Чёрном монахе», но Газданов опирается на иную, чем Чехов эстетическую концепцию. Если близкая к юмовской концептуализация воображения у Чехова декларирует бесконечность потенций в единой данности фантазии, то Газданов считает воображение ограниченным в количестве интерпретаций эмпирического опыта воспринимающего субъекта.

Творцу, в рецепции Газданова, в отличие от чеховского гения, воображения для конструирования собственного неповторимого мира недостаточно, истинный художник пытается вырваться за пределы воображаемого посредством предельного эмоционального обострения чувств, приводящего к практической актуализации мистического опыта. Сходная идея истины доступной творцу, являющейся божественным откровением, инсталлируемой в мир художника посредством воображения представлена в романтической теории Кольриджа: «всякая истина есть своего рода откровение», но Газданов преобразует идеи Кольриджа, указывая на герметичность воображения, в программной статье «Заметки об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане»: «<…> представления настолько тяжелы, что их можно уподобить вещам материального порядка и среднее человеческое воображение резко ограничено их узким кругом. Для того чтобы пройти расстояние, отделяющее фантастическое искусство от мира фактической реальности, нужно особенное обострение известных способностей духовного зрения <…>» Газданов1994: 79.

Мистико-провиденциальная концепция воображения актуализирует трактовку Газдановым гениальности не как свободы фантазии, а как сверхъестественной данности. Как и у Чехова, в «Воспоминании» присутствует мифолого-архетипическая модель, но она сопряжена не со сказочно-фольклорной семантикой, инсталлированной в субъективно-психологический мир героя, а с ритуалистической практикой анамнеза. Приём, используемый в мифотворчестве Газданова сходен с буддистской психофизиологической практикой «возвращения назад» – у писателя к ситуации прошлой жизни. Цель данной практики не сакрализировать прошлое, а научить медитирующего стоически принимать настоящее, уничтожить воспоминания, переживая их и отдаляясь от них Элиаде2005, 88. Кобылин гибнет, так как не прошёл посредством анамнеза испытание-инициацию, не сумев до конца избыть прошлое. Происходящее репрезентировано не как метатеатр души Кобылина, а как инициационный ритуал. Заимствованные из чеховского интертекста элементы – скрипичная музыка, саморефлексия героем собственной избранности, система независимых друг от друга двойников – одновременно иронически травестируют претекст, так как представлены нарочито снижено и пародийно и входят в последовательность инициации героя в качестве медиаторов между обыденным и сверхъестественным мирами. Воображение в «Воспоминании» оказывается подвластно мистической доминанте рока, что неорганично для антропоцентрического «Черного монаха», где экзистенциальный выбор героя - определяющий вектор воображения.

Таким образом, при сходстве сюжетных коллизий и поэтики, текст Чехова и его интертекстуальное переосмысление Газдановым имеют различную семантику и тождественные поэтологические элементы генерируют различные типы смыслообразования. Интертекст Газданова наследует романтическую эстетику чеховского прототекста, но при этом акцентирует полярную первоисточнику концепцию воображения, что способствует созданию в рамках романтической парадигмы авторской интерпретации конфликта нетождественной первоисточнику.

Бахтин М. Формы времени и хронотопа в романе // Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики – М.: Наука, 1975. Газданов Г. Воспоминание // Газданов Г. Собр. соч. в 3 –х т. - М.: Согласие 1996. – Т3 – с. 399 – 422. Газданов Г. Заметки об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане // Литературное обозрение – 1994 - № 9 - 10 – с. 78 – 83. Газданов Г. О Чехове // Вопросы литературы – 1993 – Вып.3 – с.305 -316. Диенеш Л. Гайто Газданов. Жизнь и творчество. – Владикавказ: издательство Сев-Осет. Ин-та гумманит исслед , 1995. Колобаева Л. «Никакой психологии» или фантастика психологии? (о перспективах психологизма в русской литературе нашего века) // Вопросы литературы – 1999 - №2 – с.3 – 20. Матвеева Ю. «Превращение в любимое». Художественное мышление Гайто Газданова – Екатеринбург: Издательство Уральского университета – 2001. Фатеева Н. Интертекстуальность и ее функции в художественном дискурсе ///Известия АН. – сер. Лит. И яз – М., 1997 - №5. Т. 56. Чехов А. Черный монах // Чехов А. Полное собр. соч. в 30 томах – М.: Наука – 1985 – Т8 – с. 226 – 258. Элиаде М. Аспекты мифа – М.: Академический проект; Парадигма – 2005. Юм Д. Исследование о человеческом познании. – СПб.: Парадигма – 2001.

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎