. Мандельштам и его рифмованная клетка («Libération», Франция)
Мандельштам и его рифмованная клетка («Libération», Франция)

Мандельштам и его рифмованная клетка («Libération», Франция)

Для большинства из нас смерть — лишь очередная случайность. Но не ее увидел Осип Мандельштам, один из великих русских поэтов прошлого века, один из великих еврейских поэтов, писавших по-русски, родившийся в Варшаве в 1891 г., когда в 39 лет он ехал по Армении, а «светоносную дрожь случайностей, растительный орнамент действительности». Нет, для большинства из нас в смерти нет никакой метафоры. Она всего лишь точка в середине фразы, которая ничего не значит.

Путь поэта сквозь сталинский ад.

Для большинства из нас смерть — лишь очередная случайность. Но не ее увидел Осип Мандельштам, один из великих русских поэтов прошлого века, один из великих еврейских поэтов, писавших по-русски, родившийся в Варшаве в 1891 г., когда в 39 лет он ехал по Армении, а «светоносную дрожь случайностей, растительный орнамент действительности». Нет, для большинства из нас в смерти нет никакой метафоры. Она всего лишь точка в середине фразы, которая ничего не значит.

Но если смерть такого человека, как Мандельштам, напоминает о смысле жизни и если эта жизнь есть воплощение своего века и того, что может означать акт писания, то потому, что этот человек был, хотел он того или нет, героем — и просто поэтом, который писал в 1929 году, когда Сталин занес над страной свой сапог и распростер свои усы: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешённые и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух…»

Позже Мандельштам напишет: «Держу пари, что я ещё не умер, / И, как жокей, ручаюсь головой, / Что я ещё могу набедокурить/ На рысистой дорожке беговой».

Это было в 1931 г., за три года до первого из своих двух арестов. Энергичный, уставший, беззубый, непечатаемый, высланный подальше от Москвы, считающийся буржуазным и архаичным писателем, заклейменный аппаратчиками как «профнепригодный», доведённый до нищенства, он переезжал из города в город, от одного редкого друга к другому, со своим страхом, своим голодом, своими рукописями, своей неспособностью к компромиссу, своей старческой походкой, своим больным сердцем и свой женой Надеждой. Потом, после второго ареста и дантового путешествия по застенкам Лубянки, где его в последний раз сфотографировали, он умер — по официальной версии, от паралича сердца — 27 декабря 1938 г. в 12-30, в Сибири, в пересыльном лагере Дальстроя, после санобработки. Его вдова узнает об этом гораздо позже.

На улице примерно -30°C. Заключенные должны 40 минут ждать, стоя в обнаженном виде в ледяном предбаннике, пока их одежда не пройдет стерилизацию в жар—камере. Мандельштам уже не говорил. Он сильно сдал. Ральф Дутли (Ralph Dutli), педантичный переводчик на немецкий его произведений, пишет в его биографии: «Тело дезинфицировали с помощью хлорида ртути (сулемы). Санитары прикрепили ему на большой палец ноги дощечку с номером. Борцу Маторину, еще одному свидетелю, пришлось отнести тело в служивший моргом барак, расположенный в зоне уголовников. „Урки“ там клещами вырывали у мертвецов зубы, чтобы снять с них золотые коронки для продажи. Последние пожитки или лохмотья Мандельштама тоже были проданы, а не сожжены, как должно было бы быть из-за тифа». Тело сбросили в яму. Мандельштам давно знал — и он был не единственным среди русских писателей, — какую судьбу ему уготовил сталинизм. Судьба питалась этой уверенностью.

В 1970 году в своих воспоминаниях Надежда Мандельштам заключает: «Смерть художника не случайность, а последний творческий акт, как бы снопом лучей освещающий его жизненный путь. […] Почему удивляются, что поэты с такой прозорливостью предсказывают свою судьбу и знают, какая их ждет смерть? Ведь конец и смерть — сильнейший структурный элемент, и он подчиняет себе все течение жизни. Никакого детерминизма здесь нет, это скорее надо рассматривать как свободное волеизъявление». Иллюстрируя этот пифийский стоицизм, Дутли приводит строки из стихотворения, написанного в марте 1937 г. : «Будут люди холодные, хилые/ Убивать, холодать, голодать, / И в своей знаменитой могиле/ Неизвестный положен солдат

Но в лагере поэт уже не писал стихов. Читал ли он их тем, кто его обкрадывал? Дутли собирает ретроспективные свидетельства, дающие несколько поучительных иллюстраций к жизни умирающего, такие как эта: «Физик Л., со своей стороны, описывает яркую сцену: Мандельштам, стоя в бараке главаря уголовников Архангельского, спокойно читает стихи и — непостижимая роскошь! — ему подносят белый хлеб и консервы. Эта легенда в очередной раз превозносит сияющую власть поэзии. В этом можно усомниться».

Легенду в конце концов закрепила литература. В своих «Колымских рассказах» выживший ссыльный, писатель Варлам Шаламов, осмыслил смерть Мандельштама, написав: «Поэт так долго умирал, что перестал понимать, что он умирает. Иногда приходила, болезненно и почти ощутимо проталкиваясь через мозг, какая-нибудь простая и сильная мысль — что у него украли хлеб, который он положил под голову». Эта глава называется «Шерри-бренди». Это название одного стихотворения покойного. Оно было написано в марте 1931 года в зоологическом музее Москвы, напоминает Дутли, «во время небольшого дружеского „пира“ с кавказским вином»: «Мандельштам встал и начал ходить из угла в угол, неразборчиво бормоча слова».

Мандельштам, тиран, жертва тирании языка («семантическая полнота равносильна чувству совершенного порядка») имел обыкновение диктовать стихи своей жене. Как только они начинали рождаться, она должна была быть наготове. Он не выносил никаких задержек, никаких замечаний. Они много ругались, но, как и Ахматова, как и Пастернак, как и многие другие, она восхищалась его гением, а потом они ложились в постель. Они спали друг с другом со дня своей встречи в Киеве, в 1919 г., когда в двух шагах от них ЧК организовывал бойню. Первые послереволюционные годы были периодом не только голода и резни, но и свободной любви. Мандельштам любил и других женщин, а его жене не нравилась «любовь втроем», но благодаря этому он написал великие стихи: «Есть за куколем дворцовым /И за кипенем садовым /Заресничная страна, /Там ты будешь мне жена». Эту женщину звали Ольга Ваксель. У нее были великолепные темные брови. Их история продлилась два месяца, это было в 1925 г. Чтобы увидеться с ней в Ленинграде, Мандельштам снял комнату в гостинице «Англетер», где в том же году покончит жизнь самоубийством поэт Сергей Есенин. Мандельштам и Есенин восхищались друг другом в узком кругу и оскорбляли друг друга на публике. После смерти Есенина Мандельштам сказал, что ему все можно простить за то, что он написал в своем стихотворении, что «Не расстреливал несчастных по темницам…»

Мандельштам не выносил насилия, оружия. В одном поезде, которому грозила встреча с безжалостными мародерами, его раздавали пассажирам, но поэт от него отказался. «Эта эпоха была грубой и гордилась этим, — говорит Дутли. — Он был чужд этой жуткой силе, которая была прямым выражением Революции». Ольга покончит с собой в Осло.

В своей биографии Дутли приводит строки из первой строфы стихотворения «Шерри-бренди»: «Все лишь бредни, / шерри-бренди, / Ангел мой…» Дальше он намекает на чуму, и нет сомнений в том, что чума эта сталинская. Мандельштам открыто восстает против институтов, которые с 1929 года уничтожают советскую литературу. Знаменитая «Эпиграмма на Сталина», которую он читает своим друзьям, но не записывает, у всех них вызвала панику, только из-за того, что они ее слышали. Сегодня полагают, что ни один стукач не решился повторить ее тирану, боясь, что в своей ярости он уничтожит и посланца, и посредников. Был ли Мандельштам «самоубийцей», как часто говорили? Да, постольку, поскольку не мог ни действовать, ни писать по-другому. Его метафоры омолаживают душу страны, которая старит сердца: он живой человек в самоубийственном мире. В 1932 г. Пастернак сказал ему: «Я завидую вашей свободе […] (Но) Мне нужна несвобода». Эта фраза должна была быть произнесена будущим автором «Доктора Живаго»: невозможно лучше выразить суть эпохи. Жизнь и творчество Мандельштама раскрывают все степени компромисса, на который шло большинство. Нужно было выживать.

Шаламов так заканчивает главу о его смерти: «Но списали его на два дня позднее, — изобретательным соседям его удавалось при раздаче хлеба двое суток получать хлеб на мертвеца; мертвец поднимал руку, как кукла-марионетка. Стало быть, он умер раньше даты своей смерти — немаловажная деталь для будущих его биографов». Ральф Дутли, придерживаясь проверенных фактов, не подчеркивает эту деталь. Он просто напоминает, что Шаламов прочел его текст в 1965 г. в Московском университете, на первом вечере памяти умершего. Это было во время оттепели, которая вскоре закончилась.

Биограф Мандельштама — довольно робкий и моложавый немецкоговорящий швейцарец лет пятидесяти, бегло говорящий по-французски и по-русски. Он учился в лицее, когда впервые прочел стихи Мандельштама в антологии, составленной и переведенной в 1959 г. еще одним поэтом, Паулем Целаном (Paul Celan): «Я был потрясен, хотя не всегда все понимал. Я обязан ему этим открытием». Позже он изучал французскую литературу в Париже. Именно там он нашел, в одном русском книжном магазине, трехтомное издание его произведений, вышедшее в Нью-Йорке — первое русское нецензурированное издание выйдет лишь в 1990 г. «Я был ошеломлен силой его образов, — говорит Дутли. — Я часами стоял в этом магазине под беспокойным взглядом продавца». Мало-помалу он начал переводить, «пытаясь не стать эпигоном Целана».

Один цюрихский издатель дал ему возможность опубликовать перевод полного собрания сочинений в 10 томах. Каждый том иллюстрирован одним художником. Дутли также посвятил Мандельштаму четыре эссе, перевел тексты Марины Цветаевой и Иосифа Бродского. По его словам, «немецкая просодическая система близка к русской: это как волны, с сильными акцентами на нескольких словах, в противоположность французской, где ударение приходится на конец стиха». И читает стихи Мандельштама, по-русски, а потом по-немецки, чтобы дать почувствовать их музыкальное родство.

Его биография стала завершением работы читателя и переводчика: в книге Дутли, как в зеркале, отражается весь его жизненный путь. Это соответствует той эпопее в стране живых мертвецов, в том смысле, который Мандельштам придает поэзии, когда говорит о произведении Данте: чтобы читать его, «запасайся […] парой неизносимых швейцарских башмаков с гвоздями. Мне не на шутку приходит в голову вопрос, сколько подметок, сколько воловьих подошв, сколько сандалий износил Алигьери за время своей поэтической работы, путешествуя по козьим тропам Италии». Читать эту биографию — значит идти рядом с Мандельштамом, а также читать его: каждый эпизод иллюстрируется и как будто подчеркивается длинными цитатами из стихов и прозы, часто автобиографичных. Писатель первым создал формы своей эпопеи.

После смерти поэта его биография продолжается приключениями его преемников. Его судьба неотделима от той, что пережила его на сорок лет, напоминала и переписывала то, что стирали сталинизм и его свита, чтобы написать один из шедевров русской мемуарной литературы: от его жены Надежды. Смерть героя породила героиню. Дутли широко использует ее воспоминания: «Книга вышла по-немецки в 1971 г. Я прочел ее очень рано. Это одна из книг, которые изменили мою жизнь. Она мощна и безжалостна в отношении интеллектуалов, которые помогли создать эту машину для убийства… И эта жизнь преследуемых и голодающих кочевников… Грандиозная книга, столь же важная, сколь и „Архипелаг ГУЛаг“.

Ральф Дутли завершает свою книгу цитатами писателей, прославляющих язык Мандельштама — тем, что он называет «триумфом поэзии». Среди прочих мы находим там знаменитую метафору Бродского: «Он был […] новым Орфеем: посланный в ад, он так и не вернулся, в то время как его вдова скиталась по одной шестой части земной суши, прижимая кастрюлю со свертком его песен, которые заучивала по ночам на случай, если фурии с ордером на обыск обнаружат его. Се наши метаморфозы, наши мифы». Достоевский говорил, что русская литература вышла из шинели Гоголя. В XX веке она надела старую дырявую шубу Мандельштама, о которой он писал, будучи в отчаянном положении, в 1930 г. : «Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы […], лишь бы не слышать звона сребреников и счета печатных листов».

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎