Наталья КРАНДИЕВСКАЯ. В ОСАДЕ (книга блокадных стихов)
Недоброй славы не бегу. Пускай порочит тот, кто хочет. И смерть на невском берегу Напрасно карты мне пророчат.
Я не покину город мой, Венчанный трауром и славой, Здесь каждый камень мостовой — Свидетель жизни величавой.
Здесь каждый памятник воспет Стихом пророческим поэта, Здесь Пушкина и Фальконета Вдвойне бессмертен силуэт.
О память! Верным ты верна. Твой водоем на дне колышет Знамена, лица, имена, — И мрамор жив, и бронза дышит.
И променять на бытиё За тишину в глуши бесславной Тебя, наследие моё, Мой город великодержавный?
Нет! Это значило б предать Себя на вечное сиротство, За чечевицы горсть отдать Отцовской славы первородство.
А беженцы на самолётах Взлетают в небо, как грачи. Актеры в тысячных енотах, Лауреаты и врачи.
Директор фабрики ударной, Зав-треста, мудрый плановик, Орденоносец легендарный И просто мелкий большевик.
Все, как один, стремятся в небо, В уют заоблачных кают. Из Вологды писали: — Хлеба, Представьте, куры не клюют! —
Писатель чемодан каракуль В багаж заботливо сдает. А на жене такой каракуль, Что прокормить их может с год.
Летят. Куда? В какие дали? И остановятся на чём? Из Куйбышева нам писали — Жизнь бьет по-прежнему ключом.
Ну, что ж, товарищи, летите! А град Петра и в этот раз, Хотите ль вы, иль не хотите, Он обойдется и без вас!
Лишь промотавшиеся тресты В забитых наглухо домах Грустят о завах, как невесты О вероломных женихах.
Писем связка, стихи да сухие цветы — Вот и всё, что наследуют внуки. Вот и всё, что оставила, гордая, ты После бурь вдохновений и муки.
А ведь жизнь на заре, как густое вино, Закипала языческой пеной! И луна, и жасмины врывались в окно С лёгкокрылой мазуркой Шопена.
Были быстры шаги, и движенья легки, И слова нетерпеньем согреты. И сверкали на сгибе девичьей руки, По-цыгански звенели браслеты!
О, надменная юность! Ты зрела в бреду Колдовских бормотаний поэта. Ты стихами клялась: исповедую, жду! — И ждала незакатного света.
А уж тучи свивали грозόвый венок Над твоей головой обречённой. Жизнь, как пес шелудивый, скулила у ног, Выла в небо о гибели чёрной.
И Елабугой кончилась эта земля, Что бескрайние дали простёрла, И всё та же российская сжала петля Сладкозвучной поэзии горло.
Иду в темноте, вдоль воронок, Прожекторы щупают небо. Прохожие. Плачет ребенок, И просит у матери хлеба.
А мать надорвалась от ноши И вязнет в сугробах и ямах. — Не плачь, потерпи, мой хороший, — И что-то бормочет о граммах.
Их лиц я во мраке не вижу, Подслушала горе вслепую, Но к сердцу придвинулась ближе Осада, в которой живу я.
ЗА ВОДОЙ
Привяжи к саням ведёрко И поедем за водой. За мостом крутая горка, — Осторожней с горки той!
Эту прорубь каждый знает На канале крепостном. Впереди народ шагает, Позади звенит ведром.
Опустить на дно веревку, Лечь ничком на голый лед, — Видно, дедову сноровку Не забыл ещё народ!
Как ледышки, рукавички, Не согнуть их нипочём. Коромысло, с непривычки, Плещет воду за плечом.
Кружит вьюга над Невою, В белых перьях, в серебре… Двести лет назад с водою Было так же при Петре.
Но в пути многовековом Снова жизнь меняет шаг, И над крепостью Петровой Плещет в небе новый флаг.
Не фрегаты, а литые Вмерзли в берег крейсера. И не снилися такие В мореходных снах Петра.
И не снилось, чтобы в тучах Шмель над городом кружил, И с гудением могучим Невский берег сторожил.
Да! Петру была б загадка: Лязг и грохот, танка ход. И за танком ленинградка, Что с винтовкою идет.
Ну, а мы с тобой ведерко По-петровски довезем. Осторожней! Видишь, горка. Мы и горку обогнем.
20 декабря 1941
В кухне жить обледенелой, Вспоминать свои грехи, И рукой окоченелой По ночам писать стихи.
Утром снова суматоха. Умудри меня Господь, Топором владея плохо, Три полена расколоть!
Не тому меня учили В этой жизни, вот беда! Не туда переключили Силу в юные года.
Печь дымится, еле греет. В кухне копоть, как в аду. Трубочистов нет, — болеют, С ног валятся на ходу.
Но нехитрую науку Кто из нас не превозмог? В дымоход засунув руку, Выгребаю чёрный мох.
А потом иду за хлебом, Становлюсь в привычный хвост. В темноте сереет небо И рассвет угрюм и прост.
С чёрным занавесом сходна, Вверх взлетает ночи тень, Обнажая день холодный И голодный новый день.
Но с младенческим упорством И с такой же волей жить, Выхожу в единоборство День грядущий заслужить.
У судьбы готова красть я, Да простит она меня, Граммы жизни, граммы счастья, Граммы хлеба и огня!
Связисты накалили печку, — Не пожалели дров. Дежурю ночь. Не надо свечку, Светло от угольков.
О хлебе думать надоело. К тому же нет его. Всё меньше сил, всё легче тело. Но это ничего.
Забуду всё с хорошей книгой, Пусть за окном пальба. Беснуйся, дом снарядом двигай, — Не встану, так слаба,
Пьяна от книжного наркоза, От выдуманных чувств… Есть всё же милосердья слёзы, И мир ещё не пуст.
Рембрандта полумрак У тлеющей печурки. Голодных крыс гопак, — Взлетающие шкурки.
Узорец ледяной На стёклах уцелевших, И силуэт сквозной Людей, давно не евших.
У печки разговор, Возвышенный, конечно, О том, что время — вор, И всё недолговечно.
О том, что неспроста Разгневали судьбу мы, Что родина свята, А все мы — вольнодумы.
Что трудно хоронить, А умереть — не трудно… Прервав беседы нить Сирена стала выть Истошно так и нудно.
Тогда брусничный чай Разлили по стаканам, И стала горяча Кишечная нирвана.
Затихнул разговор. Сирена выла глуше. А время, старый вор, Глядя на нас в упор, Обкрадывало души.
В кухне крыса пляшет с голоду, В темноте гремит кастрюлями. Не спугнуть её ни холодом, Ни холерою, ни пулями.
Что беснуешься ты, старая? Здесь и корки не доищешься, Здесь давно уж злою карою, Сновиденьем стала пища вся.
Иль со мною подружилась ты И в промерзшем этом здании Ждёшь спасения, как милости, Там, где теплится дыхание?
Поздно, друг мой, догадалась я! И верна и невиновна ты. Только двое нас осталося — Сторожить пустые комнаты.
На стене объявление: «Срочно! На продукты меняю фасонный гроб Размер ходовой. Об условиях точно — Гулярная, девять». Наморщил лоб Гражданин в ушанке оленьей, Протер на морозе пенсне, Вынул блокнот, списал объявленье. Отметил: «справиться о цене». А баба, сама страшнее смерти, На ходу разворчалась: «Ишь, горе великое! Фасо-о-нный ещё им, сытые черти. На фанере ужо сволокут, погоди-ка».
Шаркнул выстрел. И дрожь по коже, Точно кнут обжёг. И смеётся в лицо прохожий: «Получай паек!»
За девицей с тугим портфелем Старичок по панели Еле-еле бредёт. «Мы на прошлой неделе Мурку съели, А теперь — этот вот…»
Шевелится в портфеле И зловеще мяукает кот.
Под ногами хрустят На снегу оконные стекла. Бабы мрачно, в ряд У пустого ларька стоят. «Что дают?» — «Говорят, Иждивенцам и детям — свекла».
На салазках кокон пряменький Спеленав, везёт Мать заплаканная, в валенках, А метель метёт.
Старушонка лезет в очередь, Охает, крестясь: «У моей вот тоже дочери Схоронён вчерась.
Бог прибрал, и, слава Господу, Легше им и нам. Я сама-то скоро с ног спаду С этих сό ста грамм».
Труден путь, далек до кладбища. Как с могилой быть? Довести сама смогла б ещё, Сможет ли зарыть?
А не сможет — сложат в братскую, Сложат как дрова В трудовую, ленинградскую, Закопав едва.
И спешат по снегу валенки, — Стало уж темнеть. Схоронить трудней, мой маленький, Легче — умереть.
Обледенелая дорожка Посередине мостовой. Свернёшь в сторонку хоть немножко, — С сугробы ухнешь с головой, Туда, где в снеговых подушках Зимует пленником пурги Троллейбус пестрый, как игрушка, Как домик бабушки Яги. В серебряном обледененьи Его стекло и стенок дуб. Ничком на кожаном сиденьи Лежит давно замерзший труп. А рядом, волоча салазки, Заехав в этакую даль, Прохожий косится с опаской На быта мрачную деталь.
Как привиденья беззаконные, Дома зияют безоконные На снежных площадях. И, запевая смертной птичкою, Сирена с ветром перекличкою Братаются впотьмах. Вдали над крепостью Петровою Прожектор молнию лиловую То гасит, то зажжёт. А выше — звёздочка булавкою Над Зимней светится канавкою И город стережёт.
Смерти злой бубенец Зазвенел у двери. Неужели конец? Не хочу, не верю!
Сложат, пятки вперёд, К санкам привяжут. — Всем придет свой черёд, — Прохожие скажут.
Не легко проволочь По льду, по ухабам. Рыть совсем уж невмочь От холода слабым.
Отдохни, мой сынок, Сядь на холмик с лопатой. Съешь мой смертный паек, За два дня вперёд взятый.
За спиной свистит шрапнель. Каждый кончик нерва взвинчен. Бабий голос сквозь метель: «А у Льва Толстого нынче Выдавали мервишель!»
Мервишель? У Льва Толстого? Снится, что ли, этот бред? Заметает вьюга след. Ни фонарика живого, Ни звезды на небе нет.
С детства трусихой была, С детства поднять не могла Веки бессонные Вию. В сказках накопленный хлам Страх сторожил по углам, Шорохи слушал ночные.
Крался ко мне вурдалак, Сердце сжимала в кулак Лапка выжиги сухая. И, как тарантул, впотьмах Хиздрик вбегал на руках, Хилые ноги вздымая.
А домовой? А кащей? Мало ль на свете вещей, Кровь леденящих до дрожи? Мало ль загробных гонцов, Духов, чертей, мертвецов С окаменевшею кожей?
Мало ль бессонных ночей В бреднях, смолы горячей, Попусту перегорало? Нынче пришли времена, — Жизнь по-простому страшна, Я же бесстрашною стала.
И не во сне — наяву С крысою в кухне живу, В обледенелой пустыне. Смерти проносится вой, Рвётся снаряд за стеной, — Сердце не дрогнет, не стынет.
Если о труп у дверей Лестницы чёрной моей Я в темноте спотыкаюсь, — Где тут страх, посуди? Руки сложить на груди К мёртвому я наклоняюсь.
Спросишь: откуда такой Каменно-твёрдый покой? Что же нас так закалило? Знаю. Об этом молчу. Встали плечом мы к плечу, — Вот он покой наш и сила.
Идут по улице дружинницы В противогазах, и у хобота У каждой, как у именинницы, Сирени веточка приколота.
Весна. Война. Всё согласовано. И нет ни в чём противоречия. А я стою, гляжу взволнованно На облики нечеловечии.
ГРОЗА НАД ЛЕНИНГРАДОМ
Гром, старый гром обыкновенный Над городом загрохотал. — Кустарщина! — сказал военный, Махнул рукой и зашагал.
И даже дети не смутились Блеснувших молний бирюзой. Они под дождиком резвились, Забыв, что некогда крестились Их деды под такой грозой.
И празднично деревья мокли В купели древнего Ильи, Но вдруг завыл истошным воплем Сигнал тревоги, и вдали
Зенитка рявкнула овчаркой, Снаряд по тучам полыхнул, Так неожиданно, так жарко Обрушив треск, огонь и гул.
— Вот это посерьёзней дело! — Сказал прохожий на ходу, И все вокруг оцепенело, Почуя в воздухе беду.
В подвалах схоронились дети, Недетский ужас затая. На молнии глядела я… Кого грозой на этом свете Пугаешь ты, пророк Илья?
Вдоль проспекта — по сухой канавке Ни к селу, ни к городу цветы. Рядом с богородицыной травкой Огоньки куриной слепоты.
Понимаю, что июль в разгаре И что полдень жатвы недалёк, Если даже здесь, на тротуаре, Каблуком раздавлен василёк.
Понимаю, что в блокаде лето, И как чудо здесь, на мостовой, Каменноостровского букета Я вдыхаю запах полевой.
На крыше пост. Гашу фонарь. О, эти розовые ночи! Я белые любила встарь, — Страшнее эти и короче.
В кольце пожаров расцвела Их угрожающая алость. В ней всё сгорит, сгорит дотла Всё, что от прошлого осталось.
Но ты, бессонница моя, Без содрогания и риска Глядишь в огонь небытия, Подстерегающий так близко,
Заворожённая глядишь, На запад, в зарево Кронштадта, На тени куполов и крыш… Какая глушь! Какая тишь! Да был ли город здесь когда-то?
Этот год нас омыл, как седьмая щèлочь, О которой мы, помнишь, когда-то читали? Оттого нас и радует каждая мелочь, Оттого и моложе, как будто бы, стали.
Научились ценить всё, что буднями было: Этой лампы рабочей лимит и отраду, Эту горстку углей, что в печи не остыла, Этот ломтик нечаянного шоколада.
Дни «тревог», отвоёванные у смерти, Телефонный звонок — целы ль стёкла? Жива ли? Из Елабуги твой самодельный конвертик, — Этих радостей прежде мы не замечали.
Будет время, мы станем опять богаче, И разборчивей станем, и прихотливей, И на многое будем смотреть иначе, Но не будем, наверно, не будем счастливей!
Ведь его не понять, это счастье, не взвесить. Почему оно бодрствует с нами в тревогах? Почему ему любо цвести и кудесить Под ногами у смерти, на взрытых дорогах?
НОЧЬЮ НА КРЫШЕ
В небе авиаигрушки, Ни покоя им, ни сна. Ночь в прожекторах ясна. Поэтической старушкой Бродит по небу луна.
И кого она смущает? Кто вздыхает ей вослед? Тесно в небе. Каждый знает, Что покоя в небе нет. Истребитель пролетает, Проклиная лунный свет.
До луны ли в самом деле, Если летчику глаза И внимание в обстреле От живой отводит цели Лунной влаги бирюза?
Что же бродишь, как бывало, И качаешь опахало Старых бредней над землёй? Чаровница, ты устала, Ты помехой в небе стала, — Не пора ли на покой?
Майский жук прямо в книгу с разлёта упал На страницу раскрытую — «Домби и сын». Пожужжал и по-мёртвому лапки поджал. О каком одиночестве Диккенс писал? Человек никогда не бывает один.
Свидание наедине Назначил и мне командор. Он в полночь стучится ко мне, И входит, и смотрит в упор. Но странный на сердце покой. Три пальца сложила я в горсть. Разжать их железной рукой Попробуй, мой Каменный Гость.
Лето ленинградское в неволе. Всё брожу по новым пустырям, И сухой репейник на подоле Приношу я в сумерках к дверям.
Белой ночью всё зудит комарик, На обиды жалуется мне. За окном шаги на тротуаре — Кто-то возвращается к жене.
И всю ночь далекий запах гари Не дает забыть мне о войне.
Если птица залетит в окно, Это к смерти, люди говорят. Не пугай приметой. Всё равно Раньше птиц к нам пули залетят.
Но сегодня, — солнце ли, весна ль — Прямо с неба в комнату нырнул Красногрудый, стукнулся в рояль, Заметался и на шкаф порхнул.
Снегирёк, наверно, молодой! Еле жив от страха сам, небось, Ты ко мне со смертью иль с бедой Залетел, непрошенный мой гость?
За диван забился в уголок. Всё равно! — к добру ли, не к добру, Трепетанья птичьего комок, Жизни дрожь в ладони я беру, —
Подношу к раскрытому окну, Разжимаю руки. Не летишь? Всё ещё не веришь в глубину? Вот она! Лети, лети, глупыш!
Смерти вестник, мой недолгий гость, Ты нисколько не похож на ту, Что влетает в комнаты, как злость, Со змеиным свистом на лету.
По радио дали тревоги отбой. Пропел о покое знакомый гобой. Окно раскрываю и ветер влетает, И музыка с ветром. И я узнаю Тебя, многострунную бурю твою, Чайковского стон лебединый,— шестая, По-русски простая, по-русски святая, Как родины голос, не смолкший в бою.
СЛУЧАЙ НА УЛИЦЕ 6 АВГУСТА 1943-го
Рвануло воздухом. На тротуар швырнуло. Крик за спиной и дым. Лежу. Военный рядом. В головах Старуха причитает, заступницу зовет. А девочка молчит.
Хочу подняться, — Военный в спину ткнул: «Куда? Лежи!», И голову портфелем мне накрыл. И снова взрыв. И снова тишина. Пять раз подряд.
Мы долго так лежали. Плита гранитная у самых глаз И водосточный жёлоб. Потом военный встал. Сказал: «Ну, бабы, живо, За мною все гуськом, Налево в подворотню».
Мы вовремя перебежать успели. Последний взрыв был рядом, за углом, И вслед за ним Надолго тишина. Военный засучил рукав И на часы взглянул, сказал: «Как видно зашабашил паразит. Теперь бегите по домам, хозяйки. Без паники».
Шинель оправил, подтянул ремень И зашагал по улице к вокзалу.
А муза не шагает в ногу, — Как в сказке, своевольной дурочкой Идёт на похороны с дудочкой, На свадьбе — плачет у порога.
Она на выдумки искусница, Поёт под грохот артобстрела О том, что бабочка-капустница В окно трамвая залетела,
О том, что заросли картошками На поле Марсовом зенитки И под дождями и бомбёжками И те и эти не в убытке.
О том, что в амбразурах Зимнего Дворца пустого — свиты гнёзда, И только ласточкам одним в него Влетать не страшно и не поздно,
И что легендами и травами Зарос, как брошенная лира, Мой город, осиянный славами, Непобеждённая Пальмира!