Стихи из книги "Одни под одеялом"
* * * Взгляни на меня: я все тот же мальчишка, почти ничего не постигший умом, а ты все напротив сидишь и молчишь, как молчало бы только молчанье само.
Я так не умею, мне слово щекочет уставшее горло и губы дерет, твоя тишина оселком его точит и ножиком метким бросает вперед.
А в парке светло и деревья в зеленом и также, как раньше, не хочется врать, а мальчик на девочку смотрит влюблено, а девочка пуделя хочет поймать.
И мне бы хотелось пинать этот гравий и думать стихи, чтоб и вечность твою, и пуделя с девочкой прочно в них вплавить, и парня, в котором себя узнаю.
Пока я избалован глупой надеждой, пока я чугунную гирю пилю, я верю и пусть я останусь невеждой: так долго молчат лишь для слова …..
* * * Как к глотке приникает крик, Вплотную, вдох и выдох кроя, Вот так и я к тебе приник И никого не надо кроме.
Как приникает стих к листу, Бумажному, простому, в клетку, К душе моей приник испуг, что ты уйдешь. Глухой и клейкий.
Они. Не говори про них, Про них неинтересно слушать, Я нежно так к тебе приник, Как море приникает к суше.
Как к апельсину кожура, Как тихо к пальцам – сигарета. Прости меня. Давно пора Уже сказать тебе об этом.
О том, что я тебя… Но стоп: Давно затерто это слово, Давно наскучил этот стеб Морочить из себя крутого
Ниспровергателя миров И покорителя пространства, Я лирикою нездоров Ну и тобой болею страстно.
И от тебя и кнут и пряник Приму и я и мой двойник Лирический, больной и пьяный.
Вот так вот я к тебе приник.
* * * На месте на пустом, которое не свято рождаются слова и рвутся в потолок, и ты обнажена, и простыня измята, и мы с тобой лежим и пьем холодный сок,
слова мои под цвет рябиновой настойки текут по волосам разбросанным твоим, и, видимо, они пронзительны настолько, что на большой земле уютно нам двоим.
На небе облаков плывут катамараны, все тихо и тепло, все стройность обрело, и мир весь как-то вдруг становится карманным, что можно на ключи повесить, как брелок.
И хорошо курить «Альянс» под песни «Сплина», и жмуриться, и знать, что что-то впереди, лениво целовать тебя, родная, в спину и чувствовать июль расплавленный в груди.
* * * После ссоры так полно и нежно Возвращенье любви и участья Николай Некрасов
А перед сексом мы побьем посуду, ну, брось в меня тарелкой, не грусти. Невидимый бензин разлит повсюду, осталось только спичку поднести.
У нас есть все, о чем и не мечталось пустым благопристойным дуракам, мы каждый день отодвигаем старость и все еще не выдохлись пока.
Себя от равнодушия отдраив, мы оставляем вечность на потом, не комплексуй, разбей графин, родная, и грубым назови меня скотом.
А ты сегодня будешь просто шлюхой, все смолкло, и расстелена постель, ночь за окном рокочет зло и глухо от вброшенных в нее любви горстей.
И все приличья, как бумажку скомкав, часа за два свернув и время вспять, целуясь, будем подметать осколки и новую посуду покупать.
* * * Твой взгляд, стремительный, как мессер, в ночь прогоравшую как уголь. И я и ты. Мы были вместе и были счастливы друг другом.
И слепла даже ночь, наверно, наощупь лья свой темный клей, от одного прикосновенья твоей руки к руке моей.
Мы были далеко от хмари безликих, пыльных городов. Я небо скатертью крахмальной был постелить тебе готов.
Я б на любой полез рожон, чтоб только быть к тебе поближе…
Но вот тобою обожжен и так по мелкому обижен, тону я в безразличья охре и к пустоте стою впритык…
Когда во мне романтик сдохнет, тогда умрешь во мне и ты.
* * * Стоит ли укорять солнце за то, что село, если по рукоять слово уходит в тело? Или в слепую даль взгляд устремлять, как мичман, если моя печаль миру омонимична? Нет, мы совсем другие, не по пути с мальками, вечные андрогины мира кривой амальгамы. Забавно – любовь разменять осколками битых тарелок…
Так смотрят часы на меня, как ты, уходя, посмотрела.
* * * Взрезая словом времени тенета, молчанье пропуская по ножу, я расскажу тебе, что смерти нету, а если пожелаешь – покажу.
А если не захочешь, то не буду и станем тихо вместе умирать: ты будешь красить ногти, мыть посуду, ходить налево и уныло врать.
И утомленно врать я буду тоже, зевоту хило тормозя рукой… Ну а пока давай диван разложим: поэзия бывает и такой.
Теперь нас только двое в целом мире, похоже, впредь на миллионы лет… Ты будешь спать. Я закурю в сортире и заново пойму, что смерти нет.
* * * Последний вариант – до одури влюбиться и долго говорить, со слов стирая грим, мои стихи пусты и атомной грибницей линяет тишина над городом моим.
И ультразвук души почти не слышен в теле сидящем за столом, жующем пирожки, и небеса гноят, и звезды отсырели, и капают вовнутрь моей больной башки.
Просроченных пространств куски скупая оптом, я ничего уже навечно не продлю. Жизнь слишком холодна, чтоб оказаться тёплой, смерть слишком не страшна, чтоб не скрутить петлю.
И я найду тебя, укрою тёплым пледом и крепко обниму, как книгу переплёт, ты очень мне нужна, поверь мне только в этом и ты услышишь как вселенная поёт.
Я больше не могу быть в роли очевидца спектакля, где исход так грубо предрешён, как хорошо, что я ещё могу влюбиться, как плохо, что в кого уже я не нашёл.
* * * Застыла муха в янтаре, застыл глагол в инфинитиве, все застывает в январе, который глазу опротивел.
Два слова были: я тебя и что-то было между ними, потом ушло, под нос трубя в пустой и глупой пантомиме.
Два слова стало: ты его и что-то вновь застряло между, застряло, как в зубах плевок, нацеленный в мою надежду.
Среди коллизий и коррозий последний лучик был затерян и с сердца ссохшейся коростой сошли бредовые затеи.
Все кончилось как подобает, финал проухала сова. И даже псы не подобрали мои застывшие слова…
* * * Ты, закрывая дверь, мне прищемила душу и хрип ее теперь высок и неуклюж. Так, обезумев, кит бросается на сушу, когда от всех морей осталась пара луж.
В их мутненькой воде мне видится былое, когда моя постель не жгла мне позвонки, когда я принимал как нечто бытовое твои любовью просветленные звонки,
когда позорно так я был с тобой циничен и истязал тебя, кляня свой злой азарт и знал ведь паразит, что он беду накличет и что потом уже не повернуть назад.
И вот теперь творю бесхитростный анализ, чтоб ты могла над ним пресыщено зевнуть, и все бы ничего, когда бы впасть в анамнез, сумев хотя бы так рассеять эту муть,
рассеять эту темь, которая скопилась на дне моих больных высокопарных слов, теперь я у тебя прошу любовь, как милость. Я знал, что будет так, но все ж не подготов-
ился к тому, собою упоенный, что ты уйдешь туда, где не достать строкой, в какой-то тихий мир прекрасный и зеленый, где лисам хорошо, где даден им покой.
Да, хорошо меня любить на расстоянии и не входить в мой ад свинцовых потолков. Я сделал с гулькин хер, живу ж как Мастрояни, мой понт бы оценил Никита Михалков.
Но как эквивалент моей пустой юдоли, как жалостный ответ на мой негромкий SOS, протягивает ночь шершавые ладони, чтоб вытереть со щек слюду прозрачных слез.
* * * По кисее морей кисельных кораблик проплывет во сне, я вырубаю свой кассетник и исчезаю в тишине.
Брега молочные закисли, кому нужны теперь, скажи, мои полуночные мысли – сознанья хилого бомжи.
А ты… С тебя немного спроса. Ты на своей теперь войне. И одиночество, как просо пересыпается во мне.
Поверь, я не прошу о многом, пусть шею стянет бечева, немного походить под богом да под землей заночевать,
Там, видно, лучше, под землею, там нет непрошеных гостей, и пусть другой придет за мною в твою измятую постель.
И вспоминая Архилоха, под жизнью подводя черту, тебя б стихом проклясть неплохо. Да стерт язык об немоту.
* * * Здесь дёготь не разбавит мёд, здесь идентичны отпечатки, и ничего не попадёт в оптический прицел сетчатки.
И зайчик выйдет погулять, и сдохнет, и его не жалко, на раз, два, три, четыре, пять свой чертов круг начнет считалка.
И вечно будут гнить дрова на выжженной траве дворовой, и в голове моей слова на старый лад пойдут по новой.
И Саша сушку пососет, топча привычную дорогу, да новенький поэт пойдет на суд к скучающему богу.
Быть может, это буду я, быть может, вовсе бога нету, но безразлично все скелету в шкафу среди небытия.
Но если вдруг судьбе на зависть мы будем вместе, то сперва охотника пристрелит заяц, порубят на хрен все дрова,
слова пойдут в стихах и прозе бессмертные повально все и Александра, сушку бросив, куда-нибудь свернет с шоссе.
И к новой, свежей и речистой, готовясь жизни на двоих, с тобою мы шкафы прочистим, скелеты вытряхнув из них.
И позабыв кошмарный сон о том, как жили друг без друга, без всяческих считалок вон из замкнутого выйдем круга.
* * * Галлюциногенно пространство цинготное, ночь, кофе и курево, как всякий раз. Пока я не вызнаю всю подноготную настенные часики мне не указ.
А небо безоблачно, но заболочено спрессованным торфом гнилой пустоты, и где-то в своей однокомнатной вотчине ты, балуясь спичками, палишь мосты.
Моим преступлениям нет срока давности, но всё, что я рифме сейчас отдаю идёт от моей беззащитной брутальности упёршейся в глупую нежность твою.
Любовный цветочек соцветия адова немало сорвут ещё честных парней, а я всё слова по инерции складывать останусь в стихи до скончания дней.
Я в строчки свои наблюдения вызмею, тебе их отправлю и ты их не рви, пока подноготную всю я не вызнаю поэзии, смерти и даже любви.
Тогда все лишенья окупятся сторицей, тогда станет весело и всё равно. Поэты всегда подыхают с достоинством, каким бы смешным ни казалось оно.
Виват претендентам на вечные истины! Виват прожигающим дыры вовне! Ты знаешь, родная, тут главное – выстоять, на выходе будешь с Творцом наравне.
Кончается миг, начинается заново… Захочешь – в окно мне письмо надыши.
Не сплю двое суток. Всего наисамого тебе от протёкшей в бумагу души.
Тягучий поцелуй сползал с губы, шипели шины, лаяла собака. И люди прорастали, как грибы, из неподвижного сырого полумрака.
Все было в радость: одинокий мент, и серый снег, и пива вкус, и даже ужасные в любой другой момент потрепанные морды двухэтажек.
Я уезжал из жара рук твоих, чтобы, замерзнув, к ним вернуться вскоре. Мир сузился в башке до нас двоих, но лужа жизни разрасталась в море.
На самотек пустивши кровоток я уезжал, но четким указаньем сверлил мне спину мрачный городок с брутальным, «несгораемым» названьем.
* * * Тебе знакома эта боль Души, рванувшей было к плоти, Но остановленной любой Землистой мордою напротив.
И снова обнулён порыв, И все вернется бумерангом, Оставив вакуумный нарыв Бессмысленного умиранья.
Но выиграв последний бой, Приникнув к твоему надбровью, Шепчу: «Ты знаешь эту боль, Которую зовут любовью
* * * Я вышел из комнаты так, как выходят из комы, как утром порой из похмельного сна выхожу, я в город пошел и увидел там много знакомых, хотел им сказать, но не стал и уже не скажу.
Молчишь, наблюдаешь и куришь и, кажется, легче, и в мире себя ощущаешь, почти как в миру, как будто бы времени вправило вывих предплечья пространство – умелый, но очень жестокий хирург.
К тому же я верю с каким-то нелепым азартом, когда отпадает, налившись, как гроздь, моя грусть, что ты где-то есть, что с тобою мы встретимся завтра, что я прочитаю тебя для тебя наизусть.
А лето поет и на каждом окне накомарник, и вот как всегда мне становится муторно тут, вот так вот наивно слезают с иглы наркоманы и с первой же ломки за дозой к барыге бегут.
А будь ты со мной, мы б еще погуляли за руку, поели бы сахарной ваты, сходили бы в парк и в кино, ты знаешь, вот я прихожу и не верю сердечному стуку: как будто живой, а стучит все равно не оно.
И снова привычно мешаются с истиной стены, и вновь кислота этой смеси течет по усталым глазам, и боли тягучей прозренье приходит на смену: две рифмы оставит и тут же уходит назад.
Врагу не желаю, чтоб этим судьба оделяла, строка за строкой замыкается смертная ось, когда ты придешь, я укрою тебя одеялом, большим и красивым, чтоб нам под ним крепче спалось.
И мы удивимся, проснувшись от легкой щекотки, от росписи утра курсивом по нашим губам. Поэтому я и не сыплю последней щепотки на раны, что грифелем делаю на сердце сам.
* * * Здесь, где личина кроет лик, Держаться надо вместе. В гортани затаился крик, Как фраерок в подъезде.
И мы с тобою покричим, Стрясая с неба бога, Друг к другу выйдя без личин, Смущенные немного.
А я люблю тебя. Люблю И рифмой и стопою. И прорастает жизнь к нулю, Чтоб стартануть с тобою.
* * * Вокруг плебеи и плейбои, я ж не плебей и не плейбой, мне мало надо: чтоб без боли, чтоб быть собой, чтоб быть с тобой,
с тобою выйти из окошка когда-то, прямиком в закат, мешая слов густых окрошку шершавым телом языка.
Но ты не знаешь обо мне, ты спишь – удачного полета. Я грею на плите омлет, чтоб закусить им спирт паленый.
Я верю в миф об андрогинах, ведь есть трагедии невстреч, всегда встречаются другие, а где тебя мне подстеречь?
Ты прячешься на дне стакана, шныряешь между строк-гардин, но, оклемавшись от обмана, вновь засыпаю я один,
ну, даже не один, допустим, но – черт! – они же все – не ты… А утром все в похмельной грусти, в молчанье газовой плиты.
Скажи мне хоть свои приметы, цвет глаз или размер груди, скажи мне, где ты, хоть примерно, а лучше просто приходи.
Но ты с плейбоем иль с плебеем спишь, а скорей всего – одна. Спи сладко и оставь мне белый до тошноты квадрат окна.
* * * Хоть я и знаю загодя радость твою и страх, ходим мы все зигзагами в полупустых мирах.
Знаки, следы и запахи не приближают нас, ходим мы все зигзагами мимо всеобщих трасс.
Если и вправду трепетом слово рождает суть, значит, должны мы встретиться где-нибудь, как-нибудь.
Если мне врет поэзия, значит, я – не поэт, значит – пойти повеситься, в печке спалив свой бред.
Или хреново с выдержкой, но на краю земли все же должны мы свидеться где-то в тени петли.
ГРАММАТИКА ЛЮБВИ
От начала до конца – всё от первого лица,
коему всегда херово, ибо в поисках второго.
А найдёт – приходит третье и приводит междометья.
Я стенаю: ах да ох, чтоб ты сдохла, чтоб он сдох.
Ну а мне-то не впервой, я и так-то неживой,
ведь кидаю каждый день я в пустоту местоименья.
Но «она» идёт к «нему» - «Я» паршиво одному.
Раз «она» уходит с «ним», «Я» всё время пьяно в дым.
Чем гореть в таком аду, я в инфинитив уйду.
И тогда смогу не спиться и не сгинуть в третьи лица,
став глаголом без лица, без начала и конца.
* * * Я выгрызал любовь из серой штукатурки до хруста на зубах и скрежета в мозгу, и собирал ее в красивые шкатулки, и их терял, и пил, и уходил в разгул.
Я потрошил весну до мерзкого предела ее сухую плоть кромсая и кроша, и в жестяном котле безжизненного тела, как косточка в борще, барахталась душа.
В свинцовых голосах Бодлера ли, Рембо ли я слышал вой мясной, голодный жуткий крик, и я смотрел в окно и сквозь стекло рябое я видел день-бордель, я видел ночь-тупик.
Тебе не надо знать, не стоит знать об этом. Да, ты поверишь мне, но все же не придешь. Мне нужно дальше жить, мне нужно стать поэтом, мне нужно быть собой. Все остальное – ложь!
* * * Я говорю, что сдохну не любя, а сам – все норовлю тебе под платье, вживаться в маску самого себя – не самое приятное занятье,
исчерканное рвется полотно, над ним не грех расплакаться для вида, а где лицо и было ли оно уже давно и прочно позабыто.
И ты напрасно смотришь на меня, упрешься лишь в картонные глазницы: сильней любого страстного огня той лжи жирок, что между слов лоснится.
Я – скопище раскрашенных пустот, а пустоту ничем не покорябать: ни быстрых рифм мерцающим хвостом, ни зудом бесконечных покаяний.
Гул бытия в коробке черепной вышвыривает прочь из нормативов, но я вступаю в день очередной и тут же становлюсь себе противен.
И вдавленный с утра в трамвайный фарш, в поток метафизических хреновин, я чувствую, что только неба фальшь – единственное, в чем я невиновен.
И это крах. И только пара крох… (Любовная в щепу разбита лодка), но незаслуженная малая щепотка тебя – и я еще не вовсе сдох.
* * * Распечатай меня, а дискету сломай и расставь, где положено знаки. Ты не хуже меня понимаешь сама как собой сложно быть на бумаге
Я слепого скитанья вневременный гимн спетый ночью потрепанным волком Но ты знаешь сама: если б мог быть другим, я бы стал им давно и надолго
Объяснять ни к чему почему я не лег в строчку общую шрифтом красивым, это знает ушедший в абулию бог, расписавшись на память курсивом.
И помята кровать и пусты небеса и наш сдвоенный сон беспокоен, так клоки облаков бесконечно висят над больной тишиной колоколен.
Это хуже, чем жизнь, но весомей чем смерть, это правильней дохлых гипотез, это нервный гортань разрывающий смех, это взорванный болью гипофиз.
Это время стянувший рифмованный жгут, это вечности скорбная проседь, я об этом тебе ничего не скажу, да и ты меня, видно не спросишь.
Ты все знаешь сама. И молчу я, как сом и тебя обнимаю тревожно, повернувшись в пространство застывшим лицом, бледным как у вора на таможне.
Но заря прорывается в небо резьбой и на деснах шевелится песня, еще тысячу раз мы подохнем с тобой, но хотя бы один и воскреснем.
Ведь я собран тобою из сумрачных крох, сочинив ты меня починила и в слова неизбежно вливается кровь согревая собою чернила.
И замкнуло уже и уже проискрило презирая торжественный храм двое ангелов грустных, бухих и бескрылых проползают по серым, дворам
Вот я весь. Для тебя. Надоело скрываться и вскрывать кожуру бытия здесь где слово любовь все рифмуют с кроватью рифмы новые выищу я
на асфальтовом дне искореженных улиц на дожде, на песке, на шоссе - где угодно. Ты спи ни о чем не волнуясь, я с тобой остаюсь насовсем.
И теперь в мелочах совершеннейших дело, в пустяке, в десятичных дробях: я один просыпаюсь и тело вспотело, мне хотелось бы встретить тебя.
* * * Ты помнишь туч неспешные ландо катились в небе сером и непрочном, когда я подхватил твою ладонь, как в буриме подхватывают строчку.
О, как же я схватил тебя тогда и прямо в сердце нежно заграбастал, так сладкоежки рвутся до торта, плевав, что много сладкого опасно.
И улыбались черные коты, и не перебегали нам дорогу, как с заживающей конечности бинты, с себя разматывал тоску я понемногу.
Что толку? Слов на тысячу поэм. И будет глупо продолжать пытаться. Тем более сейчас, когда я нем, а рифмы – дротики без острия и дартса.
И в тихом вопрошающем свету ко мне червяк раскаянья закрался, ведь я души больную пустоту тобою просто-напросто закрасил.
Я просто выпростал себя из тишины, китом на берег, матерясь картаво, и в этом никакой твоей вины, ни на перекалеченный сентаво,
на грош изломанный, на изувечный бакс. Я чищу космос щеткой половою. Я – тот, о ком филистер скажет: «Так-с. У парня неполадки с головою».
Осталось только сны свои бурить ржавеющим, но иллюзорным буром. Я знаю: ты, когда меня не будет, найдешь, о чем со мной поговорить.
* * * Ложись в постель, а о любви не будем, Глухую нежность можно превозмочь, Ведь почему бы двум хорошим людям Так просто не протрахаться всю ночь.
Все сказано и сказано впустую, Давай дадим поговорим телам, Но против жизни без тебя я протестую, Так долго все деля напополам.
Но ты, не слушая меня, уже разделась, Чужая и по-прежнему моя, Естественно и гибко, как растенье, Проросшее из почвы бытия.
Мы чувствуем друг друга и не плачем, Мы больше не размениваем слез, Мы засыпаем рядом, но иначе, Чем раньше и, как будто, не всерьез.
Но я опять курю в твоем подъезде И жду тебя часами, как дурак. Как ни крути, мы остаемся вместе. Хотя бы так. Хотя бы только так.
* * * Тишина процежена сквозь марлю комнаты квадратной и глухой. Девочка, похожая на Марлу, ты всегда останешься такой –
приходящей, уходящей, мокрой от дождя, от смазки, от слюны, а в моих остервенелых окнах больше не покажется луны.
Не на что повыть – уже засада, а повыть теперь не западло, но моя последняя услада – лишь остекленевшее стекло.
Герман герметичен, а Гермина целиком разомкнута во вне. Ты навряд ли будешь у камина пить вино и плакать в тишине.
Ты вообще навряд ли будешь плакать, влаги нам хватало и без слез. Не Паланик – сахарная плаха, ежедневный двух аорт разнос.
И теперь, когда конец положен, скатан в угол старенький матрас, я хотел бы получить по роже за тебя и, в частности, за нас.
Только тут уже не надо судей, это не решить на раз-два-три. Все пройдет, а музыка пребудет, лишь бы не оглохнуть изнутри.
Я еще устану от раздрая и тогда всерьез, себе назло я стихом доподлинно узнаю, как же мне с тобою повезло.