Cергей Баталов. ТОСКА ПО МИРОВОМУ ДОМУ
Книга избранного Анатолия Кобенкова включает в себя стихотворения начиная с 70-х годов и заканчивая написанными перед смертью. Это книга-памятник, результат работы всей жизни, это - книга, по которой будут судить о месте поэта во всей русской литературе. Тем более что, как часто бывает, осознание подлинного места поэта в литературе приходит только после его смерти. И приходит оно не само по себе. Уже готовая книга Кобенкова несколько лет пролежала в издательстве, пока, наконец, усилиями друзей поэта, людей, неравнодушных к его памяти, не была издана. Особо следует упомянуть имя поэта Анны Павловской, очень много сделавшей для того, чтобы сборник увидел свет. У читателя может вызвать удивление, насколько Анатолий Кобенков, писавший в советское время, был несоветским поэтом. Несоветским во всем – в темах стихов, далеких от социалистического реализма, в технике – вроде бы традиционной, но вместе с тем - неуловимо новой. Это - очень виртуозно «сделанные» стихи, берущие свой исток не в 20 и даже не в 19 веке, а где-то напрямую в поэзии Державина, с особым, присущим только тому столетию, сочетанием сентиментальности и «высокого штиля», с его избыточностью и виньеточностью, отточенной, вроде бы и не нужной красотой. Эта избыточность не случайна. Красота, излишество, культура – центр мироздания Анатолия Кобенкова. Его поэзия – до крайности культуроцентрична. Причем культура здесь имеется в виду вся, русская и мировая, со всеми родами искусств, во всей неразрывности единого культурного процесса.
и Репин, и Сезанн: и охряной, и алый; и Книга Бытия, и Книга Перемен. Славянская фита и иудейский алеф; и запад, и восток: и когито, и дзен; и без стиха Платон, и без него стрекозы, но братец им Франциск, а родственничек — Даль. О Розановский бес с крапивкой от Спинозы, о Эпикуров дух, рассыпавший миндаль. Кому из вас подпеть…
(«Мотивчик бы сыскать, чтоб — жизни не смешнее…»)
Вообще, поэзии Анатолия Кобенкова свойственна эта тяга – к всемирной культуре. И в этом, мне кажется, она удивительно русская. Сегодня так часто противопоставляют национальную культуру общемировой, русский национальный характер – иностранному, что мы почти забыли об одном удивительном свойстве русского человека: умению принимать и понимать чужое, чужой менталитет и чужую культуру. Поэзия Анатолия Кобенкова напоминает нам об этом.
Спят деревья. Казарма уснула. Ночь зажала луну в кулаке. Почитай мне стихи Токтогула на хорошем своём языке…
(«Почитай мне стихи Токтогула…»)
В его стихах – непрерывный диалог с поэтами, художниками. Даже вид ястреба, кружащего над полем, наводит его на мысли, как бы об этом ястребе написал бы Бродский.
вижу, как небо свинчатит свинцовый ястреб: крылья – на вырост, когти и клюв – на смерть, взор – на пространства; прежде и нынче – ясно: нас он не видит, нас и не рассмотреть взору такому. Кто мы ему? – подростки: старшему десять, младшему нет и пяти… Птицу такую стоит писать по-бродски…
(«Там, говорят, всё сохранилось: драга…»)
При этом культура не воспринимается как что-то высшее по отношению к поэту. Собственно, и себя он также не отделяет от неё, ощущая себя продолжателем дела великих поэтов прошлого. Отсюда же и «музей Кобенкова» из первого и самого раннего стихотворения книги, про который говорится без лишнего пафоса, но и безо всякой иронии.
До чего же я жил бестолково! Захотелось мне жить помудрей. Вот и еду в музей Кобенкова, в самый тихий на свете музей.
Открывайте мне дверь поскорее, и, тихонько ключами звеня, открывает мне сторож музея — постаревшая мама моя.
(«До чего же я жил бестолково!»)
Вообще, в творчестве Кобенкова трогает это домашнее, теплое отношение к культуре. Теплота его стихов – это то, о чём пишут почти все критики. Везде – эта домашняя, интимная интонация, все эти былинки, травинки, мотивчики… Всё близкое, кровное, родное. Способ преодолеть ночь, закрыться от всемирного холода? Осип Мандельштам писал в статье «О природе слова»: «Литература — это лекция, улица; филология — университетский семинарий, семья». Поэзия Кобенкова филологична в том самом, «мандельштамовском» смысле слова. Пространство мировой культуры для него – дом, а великие поэты – друзья.
Мы евреи, Женя говорил, мы армяне, Роберт говорил, мы поэты, говорил Володя…
Имя Мандельштама, к слову, не случайно возникло в контексте нашего разговора. Два поэта писали, в общем-то, об одном и том же, и отсылки к творчеству Осипа Эмильевича не редки у Анатолия Ивановича (сравните с вышеприведенным: «И Шуберт на воде, И Моцарт в птичьем гаме…»)… Близок обоим и интерес к христианству – причем особого свойства, как к ключу от европейской культуры. «Теперь всякий культурный человек – христианин», - писал Мандельштам («Слово и культура»), и Кобенков вторит ему «библейским» циклом, в котором апостолы или ветхозаветные пророки кажутся близкими родственниками, а дом стоит по соседству с небом.
Где кипяточек мой, где наш стакан, Марк мой, Лука мой, Матфей, Иоанн.
(«В городе этом под этой луной…»)
Темы культуры и быта столь же тесно переплетены и плавно перетекают друг в друга, и отношения с великими поэтами прошлого не более, но и не менее значимы для автора, чем отношения с армейскими друзьями… Впрочем, иногда Анатолий Кобенков покидает пространство культуры, так же, как герой его стихотворения «Я в лес хотел…» покинул пространство библиотеки и вышел в лес. И здесь я должен согласиться с критиком Мариной Акимовой (Марина Акимова «Действительность души» / «Сибирские огни», 2008, № 3), которая пишет о том, что в лучших стихах Анатолия Кобенкова ощущается «прорыв в трансцендентное».
Звук без оглядки на дыханье и тьма без выхода на свет никак не сложат мирозданье, с которым свыкся бы поэт.
Но всё, что рвётся вон из грядок, чтоб духом в нас произрасти, слагается в миропорядок, подстать поэтовой персти.
(«Звук без оглядки на дыханье…»)
Но и там он остаётся поэтом. И говоря о быте, и говоря о любви, и говоря о культуре, он остается поэтом. Он остаётся себя поэтом, будучи заперт в армейской каптерке, когда по заказу пишет возлюбленным сослуживцев письма «в стихах» («Только-только пилотки надели…»), но не может своей любимой прислать стихи с банальными рифмами. Ощущает, напевая колыбельную, когда качает внука и прощается с отцом («Две колыбели»). Песня, слово – сопровождают его во всех самых важных моментах жизни, написание «песенки», «мотивчика» - определяет его место в ней (так же, как только по речи родня узнаёт приехавшую в гости тётю («Визит»). В какой-то момент возникает даже трагическое (и вечное) противоречие: поэзия или жизнь? Решает эту проблему Анатолий Кобенков просто: поэзия – часть жизни, прекрасная и неотъемлемая.
Я жизнь люблю и вряд ли я отдам всё, что люблю: от самой малой птицы до облачка, до чистой той страницы, с которой мне так трудно по ночам.
(«А ночью разбудила мысль о том…»)
Поэзия, культура – это то, что возвращает этому миру гармонию. Это язык, на котором говорят близкие люди, согревая своим теплом друг друга. Мне кажется, и общественная деятельность Анатолия Кобенкова, - в частности, устраиваемый им фестиваль мировой поэзии, и председательство в Илья-премии – лишь следствие его стремления воссоздать вокруг себя, в творчестве, в жизни, это семейное, домашнее культурное пространство. Пространство, о котором он так тосковал в Иркутске и Москве, и поиску которого он посвятил свою жизнь. Осип Мандельштам однажды сформулировал: «Акмеизм – тоска по мировой культуре». Анатолий Кобенков словно бы был последним акмеистом, творчество которого было пропитано этой самой тоской. Тоской по потерянному дому…
Коробкой улыбается грустно, говорит: — Назову-ка я дочь Ностальгией. — Молодец, — говорит рядовой Иванов,— Ностальгия! Ностальгия Ивановна, Настя! Красивое имя. Мы смеёмся, и каждый, наверное, слышит, как в далёком Воронеже громко ревёт Ностальгия, и глаза у неё — как у нашего Коробкова. Коробков говорит: — Пойду отобью телеграмму. Мы идём с ним на почту, и листья шуршат под ногами. — Хорошо бы домой,— говорит рядовой Коробков.